В пепельнице лежали и дымили обе наши «нордины», и случайно залетевший сквозь окно лучик солнца пересекали две струйки дыма – одна ярко-голубая, плотная, другая светлая, почти прозрачная, – и я подумал: как странно, у двух одинаковых папирос дым совсем разный, вот один, голубой, выстлался понизу, вдоль стола, а другой, белый, тянется вверх. Я посмотрел на Жеглова, он снова отвернулся к окну, загораживая весь проем широкой спиной, а я думал о его шуточках, о всей его умелости, лихости и замечательном твердом характере. «Железный парень наш Жеглов», – сказал однажды о нем Коля Тараскин, и это было, конечно, правильно…
В девять часов утра конвой доставил Ручечника к нам в кабинет. Камера никому, видать, не в пользу – за эти дни он сильно сдал: пожелтело лицо, редкая жесткая щетина прибавила добрых два десятка лет, крупная тяжелая челюсть, придававшая ему мужественное выражение, как-то неуловимо вытянулась, лицо стало просто длинное, старческое, глаза запали и недобро поблескивали из глубоких глазниц. Я усадил его на стул в углу кабинета, и он уставился на свои пижонские штиблеты, которые из-за вынутых шнурков сразу приобрели какой-то жалкий, нищенский вид. Жеглов разгуливал по кабинету, напевая под нос: «Первым делом, первым делом самолеты», я сидел за своим столом, глядя на Ручечника, и длилась эта пауза довольно долго, как в театре, пока он, хрипло прокашлявшись, не сказал:
– Чего притащили, начальники? Покимарить вдосталь и то не дадут…
На что Жеглов быстро отозвался:
– Не лги, не лги, Петр Ручников, тебе спать сейчас совсем не хочется, бессонница у тебя сейчас!
Ручечник спорить не стал, он уныло смотрел куда-то в стену за спиной Жеглова, взгляд был у него грустный и сосредоточенный. Потом без видимой причины повеселел, попросил у Жеглова чинарик, и тот, лихо оторвав зубами конец папиросы, протянул ее вору:
– На, пользуйся моей добротой… – И, подождав, пока Ручечник сделал несколько жадных затяжек, осведомился: – Не надоело бока давить в нашем заведении?
– Ох надоело, начальник! – искренне сказал Ручечник. – Можно сказать, от одной скуки тут околеешь. Сидит со мною хмырь какой-то залетный – деревня, одно слово, ни в очко, ни в буру не может…
– А на воле благода-ать… – соблазнял Жеглов. – По нынешнему времени ты бы уже огрел бутылочку, поехал бы на бегах рискнул…
Ручечник аж всхлипнул огорченно от таких замечательных, но – увы! – недоступных возможностей:
– Чего толковать, на воле жизнь куда красивше, чем в седьмой камере, да куда денешься? – Он с хрустом потянулся, широко зевнул: – О-ох, тошно мне, граждане начальники, отпустили бы мальчишечку…
– И отпустим, – с готовностью и вполне серьезно сказал Жеглов. – Ты мне Фокса, я тебе волю. Мое слово – закон, у любого вора спроси!
– Точно. Ты мне волю, а Фокс? – Ручечник опустил голову и говорил тоже серьезно: – Он ведь меня погубит. Фокс – человек окаянный. На первом же толковище не он, так дружки его меня по стене размажут, ась?
Он поднял голову, смерил Жеглова глазами, и ничего в его лице не осталось дурашливого, что было еще минуту назад, а видны были только испуг да тоска по свободе, такой близкой и такой невозможной.
– Не так страшен черт, как его малюют, – построил улыбку Жеглов. – Мы ведь его все равно возьмем…
– Только не через меня, только не через меня, – быстро забормотал Ручечник. – Мне главное, чтобы совесть чиста, я тогда на любом толковище отзовусь…
Глеб пожевал губами, лицо его стало суровым.
– Ты Фокса боишься… – сказал он не спеша. – Напрасно… Тебе пока что меня надо бояться, я тебя скорее погублю, коли ты так…
– Эхма, тюрьма, дом родной! – отчаянно махнул рукой вор. – Отпилюсь на лесоповале – и с чистой совестью на волю! Вы не подумайте, начальнички, что я злыдень такой… – Лицо его сморщилось, казалось, он вот-вот заплачет. – Что я, вам помочь не хочу? Хочу, истинный крест! Но не могу! Я вам вот байку одну расскажу – без имен, конечно, но так, для примеру. Хочете?
– Ну-ну, валяй, – разлепил губы Жеглов.
– Есть такое местечко божье – Лабытнанга, масса градусов северной широты… И там лагерь строжайшего режима – для тех, кому в ближайшем будущем ничто не светит. Крайний Север, тайга и тому подобная природа. Побежали оттуда однова мальчишечки – трое удалых. Семьсот верст тундрой да тайгой, и ни одного ресторана, и к жилью не ходи – народ там для нашего брата просто-таки ужасный. И представьте, начальники, вышли мальчишечки к железке. Двое, конечно.
– А третий? – спросил я. – Не дошел?
Ручечник сокрушенно покачал головой, вздохнул:
– Не довели. За «корову» его, фраеришку, взяли.
– Как это?! – оторопело спросил я.
– Как слышал. Такие у нас, значит, ндравы бывают. Жизнь – копейка. А уж для Фокса – тем более…
Ручечника увели – дальше разговаривать с ним было без толку, он явно предпочитал отсидку встрече с Фоксом. Оставалась Волокушина. Жеглов сбегал, переговорил с ней, и она без особого сопротивления согласилась позвонить Ане. Со связистами все было заранее договорено, и не прошло и часа, как мы сидели в маленькой уютной комнате Волокушиной в Кривоколенном переулке, 21. В комнате даже после обыска было чисто и уютно; массивный торгсиновский буфет сиял промытыми резными стеклами, кружевной подзор на кровати и такая же салфеточка под телефоном топорщилась от крахмала, мраморные слоники – семь штук по ранжиру на буфете – сулили счастье, которого Волокушина так жадно хотела, да не дождалась…
После того как Волокушина позвонила по телефону бабке Задохиной, разговаривать нам было особенно не о чем – инструкции полной мерой были выданы по дороге, – мы сидели молча, думая каждый о своем, и только старший сержант Сафиуллин из отдела связи, приехавший с нами для обеспечения нормальной работы аппаратуры, время от времени проверял, не фонят ли наушники, которые он для нас с Жегловым подключил к телефону параллельно. Конечно, прождать можно было черт те сколько – и сутки, и двое, – но нам повезло: минут через сорок телефон задребезжал, и Волокушина, резко побледнев, сняла трубку. Мы тоже прижали к ушам наушники. Мужской низкий голос прозвучал так, будто звонили из соседней квартиры:
– Света?
– Да, я… – Волокушина глазами, всем лицом, головой показала нам, что это Фокс.
– Где Петька? – требовательно спросил Фокс.
Точно так, как было уговорено, Волокушина зашлась в плаче, сквозь который прорывались отдельные несвязные слова.
– Ты что ревешь, дура? – спросил Фокс злобно. – Говори толком!
– Пе-е-етеньку посадили, – заверещала Волокушина. – Фоксик, миленький, помоги, что же я теперь делать-то бу-у-уду-у?..
– А ты как выскочила? – спросил он подозрительно.
– Его с номерком взяли, на карма-а-ане-е…
– Понял, – сказал Фокс деловито. – Слушай внимательно: я ему помогу, чем возможно. Раз. Ты больше к Аньке не звони, я тебе потом сам позвоню. Это два. Если тебя лягавые возьмут, молчи, как немая. Тогда выручу. Будешь болтать – язык отрежу. Все…
Гудки отбоя возвестили, что разговор окончен, и почти в ту же секунду раздался зуммер полевого телефона Сафиуллина. С телефонной станции сообщили: Фокс звонил из автомата в булочной у Сретенских ворот. Прямо со станции туда уже мчался на машине Пасюк – прочесать с группой сотрудников прилегающую территорию.
Но Фокс как сквозь землю провалился, хотя поработал Пасюк истово. Узнали мы об этом немножечко позже – когда приехали в Управление и выслушали его рапорт.
– Ничего, – утешил расстроенного Пасюка Жеглов. – Он, гад ползучий, от меня не уйдет. Слово чести!
Я видел, что от злости он прямо искрился, словно только что заряженный танковый аккумулятор.
– По домам! – скомандовал Жеглов! – Отдохнуть по силе возможности и в девятнадцать пятьдесят быть у входа в «Савой». Марш!..