Варя, насколько мне легче было бы завтра умереть, если бы я знал, что не исчезну совсем, что останется в Городе Без Страха часть меня, мой сын, твое дитя, моя любимая… Не забывай меня, Варя, – ты еще совсем молодая и очень красивая, тебя еще будут любить, и я очень хочу, чтобы ты была счастлива, Варя, но только не забывай меня совсем, хоть чуточку памяти сбереги обо мне, Варя…

Варя, как хорошо, что ты пришла ко мне сейчас… Но ведь ты до утра должна была дежурить? И где ты набрала столько цветов? Сейчас же осень… Эти цветы мне? Не плачь, Варя, ты такая красивая, когда ты смеешься… Спасибо тебе за цветы, Варя, я никогда не видел ромашек в ноябре… Ты все можешь, Варя… Разыщи нашего найденыша, Варя… Как не помнишь? Ты сдала его в роддом имени Грауэрмана, около Арбатской площади. Там есть на него документы. Жеглов тебе поможет, Варя… Не бойся, моя родная, он не заберет цветы – они ведь для меня… Он спасет меня в подвале, и мы отдадим ему ромашки… Он спасет… Варя, он спасет… Куда же ты, Варя? Не уходи, Варя… Не уходи… Мне одному очень страшно… Варя!.. Варя!.. А-а-а!..

Я открыл глаза, и увидел над собой черное лицо Левченко, и снова смежил веки в надежде, что все еще длится сон, надо подождать миг, открыть опять глаза – и наваждение исчезнет.

– Вставай, Шарапов, пора, – глуховато сказал Левченко своим вязким голосом.

Комната была залита серым рассветным сумраком, и в этом утре было предчувствие какой-то еще не ведомой мне перемены. Я встал, подошел к окну и увидел, что за ночь все укрылось снегом. На грязную, истерзанную осенними дождями землю пал снег – толстый, тяжелый, как мороженое.

– Что, Шарапов, окропим его сегодня красненьким? – спросил у меня за спиной Левченко.

– Посмотрим, как доведется…

В уборную меня уже конвоировал Чугунная Рожа, и с этого момента он не отходил от меня ни на шаг. В большой комнате внизу сидел на своем месте горбун, его мучнистое лицо за ночь стало отечным, серым. Но он пошучивал, бодрился, покрикивал на бандитов, меня спросил, заливаясь своим белым страшным смехом:

– Ну как, не передумал за ночь? А то мы тебе по утряночке живо сообразим козью морду…

– Допрежь, чем обещаться, я думаю. Коли будет мне сберкнижка, пойду, все, что скажешь, сделаю…

На завтрак ели вареное мясо, яичницу на две дюжины яиц со смальцем, пили чай.

Глупая мысль промелькнула: хоть наемся по-людски напоследок… Ани не было – то ли спала еще, то ли ночью уехала. Да она интересовала меня совсем мало – куда она денется? А кроме Промокашки, все были в сборе. Опохмелиться горбун разрешил всем одним стаканом.

– Бог даст, вернемся с добром – тогда возрадуемся, – сказал он. – А на деле ум должен быть светел и рука точна…

Полдевятого явился Промокашка и протянул горбуну серую книжечку, хрустко-новую, с гербом на обложке.

– На обычный или на срочный вклад положил? – спросил я.

– На обычный, – сказал горбун, листая сберкнижку.

– Это жаль, на срочном за год еще один процент вырастает…

– Ты проживи сначала этот год, – сказал горбун и бросил мне книжку через стол так, что она проскользила по столешнице и упала на пол, и видел я, что сделал он это нарочно – заставить меня нагнуться еще раз, снова поклониться себе. Ничего! Поклонимся. Поднял с пола, перелистнул – все чин чинарем: Сидоренко Владимир Иванович… двадцать пять тысяч…»

– Спасибочки вам, папаша. – Спрятал книжечку в карман и сел допивать чай. И во всем этом чаептии и бестолковой утренней суете, в ожидании и в неизвестности уже витал потихоньку сладковатый тошнотворный запах смерти…

В начале десятого горбун слез со своего высокого стульчика и скомандовал собираться. Лошак подавал ему тулупчик, он неспешно заматывал шею длинным шерстяным шарфом, рыжий лисий малахай натягивал, продевал длинные обезьяньи руки в романовский теплый тулупчик, а Лошак терпеливо стоял за его спиной, как лакей.

Холуи! Противные холуи!

Нацепил малокопеечку и пальтишко Промокашка, влез в реглан убийца Тягунов, накинул на плечи ватник Чугунная Рожа, подпоясал ремнем шинель Левченко. У стены неподвижно стояла бабка Клаша и буравила меня глазом. Но молчала.

– Ну, молодцы, родимые, с богом? – сказал-спросил горбун. – Присядем на дорожку, за удачей двинулись мы… И снег нам сподручен – коли там мусора были, то на пустыре они наследили обязательно…

Все присели, а горбун сказал:

– Верю я, будет нам удача – по святому делу пошли, друга из беды вызволять.

Я подумал, что он гораздо охотнее отработал бы друга своего, как кролика вчера, кабы не боялся, что он их завтра всех сдаст до единого…

Горбун встал, подошел к Клаше, бабке-вурдалачке, обнял ее, и троекратно расцеловались они.

– Жди, мать, вернемся с удачей…

Ах вы, тараканы! Упыри проклятые! Кровью чужой усосались, гнездовье на чужом горе выстроили, на слезах людских…

Да ты, бабка Клаша, не на меня смотри, а на своего распрекрасного горбуна! Последний раз вы, сволочи, видитесь! Навсегда, навсегда, навсегда! Конец вашей паучьей семейке наступил! Не вернется паук, не вернется…

– Стерегись его, Карпуша, – сказала бабка-вурдалачка и показала на меня в упор пальцем. А я ей поклонился и сказал:

– Готовь, бабка Клаша, выпивку-закуску, пировать к тебе приеду…

– Пропади ты пропадом! – громко, с ненавистью шепнула она и отвернулась.

Горбун толкнул меня легонько в спину:

– Хватит языком трясти. Пошли…

На улице был сладкий снежный запах, белизна и тишина. Во дворе за двухметровым заплотом стоял уже прогретый хлебный фургон, горбун уселся с Лошаком в кабину, а мы попрыгали в железный ящик кузова. Заурчал мотор, затряслась под ногами выхлопная труба, грузовик медленно тронулся, перевалил через бугор у ворот и выкатил на улицу. И поехали мы…

Тягунов, Левченко и я уселись на пустых ящиках, а Чугунная Рожа и Промокашка сняли с борта длинную доску, и под ней открылись продольные щели – как амбразуры. В фургоне стало светлее, и через щели мне были видны мелькающие дома, трамвай, влетела и сразу же исчезла пожарная каланча. Мы ехали из района Черкизова в сторону Стромынки…

Ужасно хотелось курить. В кармане я нащупал кисет, который мне дал вчера Копырин: «Защемит коли – потяни, легче на душе станет…» Сильно трясло на ухабах заледеневшей мостовой или руки у меня так сильно тряслись, но свернуть цигарку никак не удавалось – все время табак просыпался. Левченко долго смотрел на меня, потом взял у меня из рук кисет и очень ловко, быстро свернул самокрутку, оставил краешек бумажки – самому зализать, – и протянул мне. Чиркнул, прикурил, затянулся горьким дымом, ударило мягко, дурманяще в голову, оперся я спиной о холодный борт и закрыл глаза.

Вот и подъезжаю я к концу своего пути. Прощай, Варя… Вся надежда на нашу встречу, если Жеглов догадается насчет двери в кладовку… Интересно, о чем думал Вася Векшин, когда к нему на скамейку подсел бандит Есин… За тебя, Вася, отомстили… И за меня с ними со всеми рассчитаются… Только самому еще очень хотелось пожить… Дожить до обещанной Михал Михалычем Эры Милосердия…

Прощайте, Михал Михалыч… Вы как-то сказали, что люди узнают о вашей смерти только из заметки в газете о вашей смерти… А получается все наоборот. Обо мне…

Заскрипели тормоза, фургон стал притормаживать.

Да ничего! Я ведь разведчик! Я ведь муровец! Убить меня можете, а напугать – нате, выкусите! Я и безоружный одного из вас успею сделать… Вот тебя, наверное, Чугунная Рожа, ты все от меня не отходишь, – значит, судьба тебе такая!..

Машина совсем остановилась, стало тихо, и я приподнялся с ящика, чтобы выглянуть в щель.

– Садись на место, падло! – зашипел на меня Чугунная Рожа. Да, не зря ты так на меня крысишься – я ведь твоя судьба. И обойдусь с тобой круто.

– Что ты пылишь, дурак? – сказал Чугунной Роже Левченко. – Он сейчас с нами вниз пойдет, а ты ему осмотреться не даешь. Сядь на место и не вякай…

Я посмотрел в щель и от этой ослепительной белизны кругом зажмурился. Фургон стоял в переулке неподалеку от магазина – отсюда был виден вход в магазин и угол пустыря, который примыкал к черному входу и к подсобкам. Снег вокруг был девственно чист, лишь одинокая цепочка следов вела от подсобки к воротам. Из кабины вышел горбун и сказал нам через щель: