Ленка старалась не выглядеть халявщицей и постоянной привозила мне: то морковь, то квашеную капусту, то солёные огурцы или мочёные яблоки. Немного — по три-четыре штучки. А иной раз и спиртяшки медицинской грамм сто. Хотя в этом надобности не было никакой, после моей поездки в полк меня долгохранящимися продуктами там однополчане задарили. Заодно и фабричной бутылкой уайт-спирита в полку разжился — зажигалку заправлять. Он лучше любого бензина потому как запаха почти не имеет.
Чувствовалось, что однополчанам как-то неловко было за то, что они дважды по мне поминальную тризну справляли, и вещи мои раздали по старой лётной традиции. Вот и задаривали меня, но скорее свою совесть. Хотя они и рады были мне, что я живой, но… Я стал для них этакое ходячее ''моменто морэ''. Напоминание о неизбежной смерти в воздухе.
Наша половая жизнь с Ленкой входила в норму и уже отошла от тех эксцессов, которым мы предавались в гостинице ''Москва''.
Вроде всё устаканилось. но тут неожиданно грянула долгожданная врачебно-лётная комиссия в Сокольниках. И та вынесла свой суровый вердикт: ''к лётно-подъёмной работе не пригоден''.
Я тут же подал апелляцию.
Тогда мне врачи ВВС пошли навстречу и предложили на выбор либо провести месяц в санатории, либо съездить домой в отпуск по лечению и уже после провести повторную экспертизу.
— Санаторий очень хороший, — соблазняли меня, — в Архангельском под Москвой, в бывшем дворце князя Юсупова. Там парк красивый. Можно на лыжах кататься. И питание по лётной лечебной норме.
Я выбрал отпуск на родину, аргументируя тем, что несколько лет мать в глаза не видел. Вняли. У каждого есть мать.
Получил лётный литер до Салехарда и обратно, чтобы мне время в дороге не тратить, ибо дорога в 30 дней отпуска не входит. Все же ВВС имели такие возможности. Служил бы в НКПС — катался бы по литеру на поезде в мягком купе.
Костикова всю последнюю ночь перед моим отлётом проревела. Прерывая свои стенания только на коитус. В принципе нас и связывала только койка. Чисто человеческие интересы у нас оказались разными. Ее мало что интересовало кроме медицины. А медицина для меня, как и психология… не впечатляла в качестве постоянного общения. Еще Чехов писал, что ''психология она как петрушка. Хороша как приправа. Но не будешь, же питаться одной петрушкой''. Вот в койке нам было очень хорошо и обоих в нее тянуло. Но разговоров за едой о том, какой попался сегодня ''прекрасный гнойный случай'', и как она его ловко оперировала, я терпеть не мог.
Но собраться мне она помогла. Не только правильно упаковать новенький чемодан и большую американскую ''колбасу''. Незаменимая помощь Ленкина была в выборе подарков для матери Фрейдсона.
12.
И вот 20 февраля 1942 года, утрамбовав дополнительно в простой сидор отпускной сухой паёк, я стоял на Центральном аэродроме на Ходынском поле и внимательно выглядывал пассажирский почтовый самолёт ПС-40 рейсом на Тюмень и не находил такого. Если бы я еще знал, как он выглядит?
Но добрые люди показали, что это тот же СБ[39], но разоруженный, без сферической турели воздушного стрелка и спаренного пулемёта у штурмана в носу кокпита. И даже не посмеялись над капитаном ВВС, который простых вещей не знает.
Шел к самолёту по аэродромным бетонным плитам, разрисованными под зимний лес вид сверху. А что? Креативненько. Врагу с высоты не разобрать где настоящий лес, а где туфта маскировочная. Наблюдал, как через кабину штурмана загружают с кузова полуторки тюки и ящики посылок.
— Ты что ли наш пассажир будешь? — окрикнули меня сверху, когда близко подошел.
— Если в Тюмень, то я, — отвечаю.
— Обожди, погрузку закончим и тебя устроим. Покури пока.
В Тюмень прилетели под вечер.
Была всего одна посадка в Куйбышеве, где приняли на борт ротационные полубарабаны завтрашней газеты ''Известия'' для тиражирования в типографиях Сибири.
Почти весь полет провисел на ремнях воздушного стрелка, даже пулемёт ДА[40] мне выдали. Кроме пулемёта дали для защиты морды маску из кротовьей шкурки — салон не отапливался, а плоский люк на крыше под пулемёт был открыт. Так, что сифонило знатно. Хорошо, что тюленья кожа не продувается.
Никаких вражеских истребителей по пути мы не повстречали, и после пересечения Волги штурман люк закрыл, и пулемёт убрал — уже безопасно. Если и залетали сюда вражеские самолеты, то только дальние бомбардировщики.
Посадили меня, совсем задубевшего, на место радиста и дали в руки термос с горячим чаем. Не один раз помянул добрым словом кротость госпитального брадобрея и доброту его, подстёжку кожаного пальто из гуанако, лисьи чулки в сапогах и меховые перчатки ''из дружка'', подаренные Костиковой. И летчиков за кротовую маску. Шлемофон меховой у меня свой, как и очки-консервы.
В Куйбышеве покормили. Дали прогуляться, размять ноги.
Но все равно в Тюмень прилетел весь как поломанный и твёрдо решил, что на штурмана дальней авиации, как пророчествовал мне Жигарев, я переучиваться не буду. В отличие от настоящего Фрейдсона я не настолько люблю небо изнутри.
Ночевать на аэродроме в Тюмени мне было негде — всё забито летчиками гражданской авиации и большой командой квартирьеров приготовлявших трассу для перегона из Аляски через Сибирь американских ленд-лизовских самолётов.
Дали адрес в посёлке, где пускают на ночь за ''пехотинца''[41].
Посёлок от аэродрома совсем близко, но в нем самом пришлось искать нужный адрес в сгущающихся сумерках. А народ на улицах как вымер. Пока искал нужный дом в этом ''частном секторе'', совсем стемнело.
— Эй, мужик, коли жить хочешь, то клифт с колёсами скидывай и рви когти. Сидора только оставь — они уже тебе без надобности.
Голос грубый, пропитой. Снег под сапогами скрипит — идут быстро.
— Не лапай кобур, я тебя на прицеле держу, — добавляет тот же голос.
С детства не люблю блатоту. А уж в теле летчика-героя и подавно.
Браунинг у меня в кобуре. А вот табельный ТТ в левом кармане с патроном в патроннике. Знаю, что так не положено, но именно на такой случай и нарушаю инструкции.
Стою в правый полуоборот, не сворачивая головы.
Ставлю чемодан на снег.
Медленно снимаю с правого плеча американскую ''колбасу'', и резко бросаю ее в налётчика и одновременно левой рукой выхватываю из кармана пистолет, большим пальцем взвожу курок.
Тут же падаю и, пока лечу, стреляю, стреляю, стреляю непонятно куда. В направление туда… откуда голос слышал.
В меня тоже стреляют. Пули поверху противно свистят.
— Чё, ты, сдуру в сугроб зарылся, — слышу другой голос, без блатных оборотов. — У него патронов больше не осталось, я считал. Он все восемь пропулял.
А вот вам хрен. Браунинг уже в правой руке. Приподнялся и прицельно в темную тень на фоне сугроба выстрелил. Бабахнуло знатно. Погромче ТТ.
В ответ мат с визгливыми загибами.
И стрельба.
Чую, что в сидор на спине что-то попало.
Откатился в сторону, взял браунинг двумя руками. И методично стреляю в каждое подозрительное место.
Матерившийся уже нечленораздельно вопит, точнее тоскливо воет.
Еще один крик раздался после очередного, шестого, выстрела в подозрительный сугроб. Я тоже выстрелы стал считать. Их и так немного, всего тринадцать в браунинге. Но это их количество стало неприятным сюрпризом для налётчиков.
После восьмого моего выстрела, три фигуры поднялись и борзо побежали ко мне. Явно не с культуртрегерскими намерениями. Ножи в лунном свете блестели в их руках. И подползли, ведь, гады, довольно близко ко мне, пока я другими их подельниками был занят.
Встал на колено и прицельно каждому в середину силуэта. Чуть ли не в упор.
Бах.
Бах.
Ба-бах.