Рассказываю, как нас награждали и про приём в Кремле. И кого из Политбюро и Правительства страны там видел.
И про сам Кремль, и про то, как его изуродовали маскировщики, чтобы немецкие бомбардировщики его не замечали.
И как меня, разутого и раздетого, обмундировывали в Центральном ателье для генералов.
Лизавета внимательно слушала. Вопросы задавала. Потом спросила:
— А помнишь?..
— Не помню. — Перебил я ее. — Ничего не помню, — развел я руками. — Понимаешь, я под новый год умер. На ровном месте. Я даже с неба без парашюта падал и то живой оставался. А тут… И через несколько часов, уже в 1942 году, воскрес. Но с тех пор ничего не помню, что было до нового года.
— Бедненький. Как мать-то расстроится.
— Вот я и думаю, как ей все это сказать? Да и про школу… Ума не приложу, как там выступать мне? Там же спрашивать будут: как я учился? И прочее… А я не помню. Я даже как фашиста таранил, не помню. И летать мне врачи запретили.
— Выпьешь? — спросила Лизавета, ставя стопку блинов на стол. — Настойка есть клюквенная.
— Выпью, — согласился я.
Вот так вот. Путано. Не связанно. Провёл я репетицию разговора с матерью моего тела.
А блины мы ели с привезенной мною сгущенкой, той самой премиальной от политуправления. Лиза, как все девочки, сладкоежка и была на седьмом небе от гастрономического удовольствия. Значит, не зря я этот хабар сюда тащил. Не зря от бандитов отбивал. Стоило хотя бы ради того, чтобы посмотреть на это счастливое девчоночье лицо.
— Поели. Теперь поработать надо. — Откинулась Лиза спиной на стену.
— Что делать будем? — подхватил я с готовностью.
— Баню топить. Вчера не до того было. А вообще-то положено гостя сначала пропарить, и уже только потом поить-кормить, спать укладывать.
— Дрова колоть? — предположил я.
— Разве, что щепу на растопку. Еще осенью накололи полный дровяник.
— А веники есть?
— Только берёзовые. Речники летом с верховий привозят, спекулируют по малости. Так, что пошли: твоя очередь воду таскать.
— Откуда?
— Колодец у нас свой: во дворе. Ватник в сенях висит. И переоденься во что-нибудь. Или ты теперь и воду носить будешь при параде в геройской звезде? — смеётся.
Когда мать вернулась с работы, баня была раскочегарена на полную мощность. Лиза, правда, не голышом, в полотняной сорочке до колен, хлестала меня, растекошенного на липовом полке и только срам прикрывшего простынкой, двумя вениками сразу. Качественно хлестала, гоняя горячий воздух буквально в сантиметре от тела, но, не используя веник в качестве розги.
— А тебя отхлестать надо? — гляжу на ее потное лицо, чтобы не смотреть на мокрую рубашку, облепившую девичью грудь.
— Не боись, мать отхлещет, — смахивает Лиза ладошкой пот со лба. — Она у нас в банном деле мастерица. Не то, что я.
— Еще как отхлещу, — пригрозила мать, приоткрывая дверь в парную. — Выгоняй отсюда гостя. Я сейчас к тебе сама присоединюсь. А тебе, Лёша, там, в мыльне, мочалку приготовила и ушат с тёплой водой. А ''банное'' мыло это ты привёз? У нас такого не было.
Пили чай, лакомясь настоянным на калине мёдом. Чай у матери в заготконторе продается без карточек, но только для тех, кто лисьи, да песцовые шкурки сдаёт. Ну, а кто шкурки сдаёт старается кладовщика задобрить, а то скажет кладовщик: остался только чай третьего сорта… А чай тут на северах валюта. За чай расконвоированные зеки, что хочешь сделают, а среди них разные умельцы попадаются.
Чувствовал себя после бани я как заново народившимся. Но не все коту масленица, бывает и Ильин день.
Хорошо, что все такие благостные поле бани. Легче было мне говорить самому родному для моего тела человеку горькие слова.
Мать после того, как я рассказал ей про свою амнезию, опечалилась.
— Что сказать? — промолвила она после недолгого молчания. — Скажу: слава богу, что живой остался и даже головкой не трясёшь, как другие контуженные. То-то вчера чуялось мне в тебе что-то чуждое. Будто и не родной ты мне. Но осмотрела я тебя в бане всего — мой это сын. Даже родинки в правой подмышке, которые вроде как целуются, когда ты рукой двигаешь, твои. С детства мне знакомые. И сердце твоё знакомо бьётся.
Вот так вот и решился основной вопрос философии в одной отдельной семье: что первично, а, что вторично. Материя, как то и положено в марксизме, победила.
— Откуда Лиза взялась, если в моей официальной биографии о ней ни слова, ни полслова? — спросил я, когда Лизавета по каким-то делам вышла в сени.
Мать подпёрла голову ладонью, поставив локоть на стол, и поведала с интонацией сказителя былин.
— Действительно ничего не помнишь, — констатировала. — А ведь сам игрался с ней, когда в отпуск после училища приезжал кубарями хвастать. Сестрёнкой называл. Ну, слушай. Отправила я тебя в казённый дом — училище твоё лётное, а сама осталась одна. В тридцать три года. Молодая баба еще, если сзади посмотреть, — усмехается. — И так получилось, что сошлась я с Маркелом Татарниковым, мастером-наладчиком в доках. Он как раз овдовел перед тем за год. Стали жить вместе. А так как он ссыльный к нам попал как вредитель, то брак мы не оформляли, чтобы твоей карьере не помешать. Вредно тебе в родственниках лишенцев иметь. Детей совместно, как видишь, не нажили. А Лизка — дочка его от первого супружества. Мамой меня зовёт, но я не мать ей, хотя за дочку держу. И люблю как дочь.
— А где сам Маркел твой, почему не вижу?
— И не увидишь. По осени пошли они на Обь артелью царь-рыбу промыслить на перемёт. На зиму балыков наделать. Да перевернулась лодка. Было их в ней шестеро. Выплыло двое. А как я выла, как выла… С работы приду, клюковки дёрну и сижу, вою. ''Маркелушка, голубь ты мой сизокрылый, на кого ты меня покинул. Возьми меня под правое крылышко''. Вроде жила — не тужила, а, оказалось, любила. Крепко любила я этого малоразговорчивого мужика. Твоего отца так не любила. Замуж пошла потому, как позвал. Я, сирота, с девочкиных лет в услужении по людям. Не девушка была. Кто меня из местных в жены возьмёт, не девушку? А отцу твоему не сколь баба, сколько бесплатная прислуга в дому нужна. Деньги у него водились. Дом вот этот купил. В школе инородцев арифметике учил. А так всё больше писал что-то, керосин жёг. И всё письма рассылал. Всё жаловался, что ему тут и поговорить-то не с кем. Чтобы на мне жениться, крестился он в Васильевской церкви. Я-то православная, а он жид. Сказали: низ-з-з-з-зя! Он и полез в купель. Был Лейба, стал Лев. Отчество осталось прежнее только — Агициевич. А я стала Фрейдсон. Налей клюковки, помянем Маркела и Лёву заодно. Всё крещёные души. Пусть Господь упокоит их в райских тенётах, хоть и не по заслугам их, а лишь по молитве нашей.
Пришла Лиза с корчагой парного козьего молока в руках. Возмутилась.
— Клюковку дуете. Без меня. Пока я козу за сиськи тягаю, вы тут бражничаете.
— Садись, — мать похлопала ладошкой по табурету. — Как раз отца твоего поминаем.
Выпили не чокаясь.
— Так, что там про моего отца дальше? — спросил я, только чтобы Маркела не обсуждать при Лизе. — Какой он партии революционер был?
Мать поняла меня.
— Анархист какой-то вроде. Но в авторитете. Письма ему часто писали, советов спрашивали. Газеты присылали. Книги. Пару раз какие-то мутные люди приезжали: деньги привозили, ружьё вот это. — Показала она рукой на курковую ''тулку'', висящую на стене рядом с патронташем. — В посылках частых папиросы асмоловские, какие у нас не продавали, чай английский заморским фруктом бергамот духмянистый, орехи, сласти восточные. Мне больше всего нуга лимонная нравилась. Уважали его на материке.
— Мацу не слали? — ехидничаю.
— Нет. Он вообще в бога не веровал. Верил в коммунизм, но как-то на особь. Не так, как большевики. Хорошо мы с ним жили, грех жаловаться. Ругаться он на меня, ругался, но, ни разу не ударил. А как я забеременела тобой, революция случилась. Царя сбросили. Тут Лёва весь покой и потерял. А как ледоход на Оби прошел, сорвался в Петроград первым пароходом. Оставил мне двести шестьдесят рублей на прожитьё и погнал. Он бы и раньше на собаках умчался. Да желающих везти его в верховья реки не нашлось. Пару открыток за всё время прислал, керенок три аршинных ленты, да детское приданое богатое на твоё рождение. Посылка эта еле к зиме до нас добралось. А потом и похоронка на него пришла, в восемнадцатом. Ты уже к тому времени ползал и гукал вовсю.