— Но шпалу-то тебе дали?
— Дали. Но в Тюмень, как надеялся, не взяли. А тут в округе на меня стали со всех кабинетов косо смотреть. Каждый же в чем-то замешан. То, что в Москву осетровые балыки да муксуна чемоданами отсылают в Разпредупр, чтобы по ротации куда-нибудь в теплые края распределили, тут вообще почитается за мелочь. А балыки эти, как сам понимаешь, неучтенные нигде. В итоге кинули мне еще шпалу в петлицу и сослали за речку в Лабытнанги большим начальником, на железной дороге хищения искать. Мое счастье, что я еще нацкадр, русского давно бы уже замордовали.
— Ну, за твое хантыйское счастье, — поднял я рюмку с морсом чокнуться.
— А у тебя какое счастье? — повторил мой жест Ваня самогоном.
— У меня? Еврейское, какое же еще? — смеюсь.
— А что такое еврейское счастье?
— Еврей покупает яйца по рублю за десяток, варит и продает вареные по рублю за десяток. В чем гешефт? — спрашивают. Отвечает: во-первых, я при деле, а во-вторых, навар мой.
— У нас счастье лучше, — смеётся Ваня. — Наше счастье: украсть ящик водки, водку продать, а деньги пропить.
— Как дальше жить думаешь? — интересуюсь у одноклассника.
— Достиг я в карьере своего потолка. Выше, Лёша, меня уже не пустят. Жениться думаю, детей завести пяток, да и врастать в Лабытнанги. Место это, если подходить как к своему, очень даже неплохое. Опять же ''чугунка'' есть. Она работы будничной исправно подбрасывает.
— Присмотрел уже: на ком жениться?
— Есть. Как не быть? Хорошая девочка. Красивая. Коми по национальности. Только подарка необычного требует.
— Что требует?
— Иголку необычную, чтобы шкуры хорошо шила. А где я ее возьму, если по всей округе обычную-то иголку не найти. Это я тебе говорю. Я тут, что угодно найти могу, кроме того, чего вовсе нет.
— Подожди, — хлопнул я его по плечу и вышел в комнату.
Обратно вошел уже с парусной боцманской иглой в руках.
— Такая подойдёт?
— Лёша, благодетель! — взревел обрадованный жених. — Это откуда такая роскошь?
— По случаю досталась, — пожал плечами. — Такой иглой паруса сшивали в царском флоте. Владей. Тебе мой подарок на счастье.
— Проси, что хочешь? — бормочет Ваня, вертя большую бронзовую иглу в руках.
— От тебя? Самую малость: если меня убьют, то помоги матери оформить Лизиного ребенка, как моего законного сына.
— А ты, я смотрю, еще тот ходок. Когда только успел?
— Дурное дело оно нехитрое. Так получилось. Но о ребенке я должен позаботиться заранее.
— Можешь не беспокоиться. Чем могу всегда помогу.
Стукнула в сенях дверь — или мать с работы, или Лиза со школы.
Приложил я палец к губам.
Ваня понятливо закивал.
Отпуск в размеренное русло вошел. Лиза у кого-то достала коньки-снегурки, которые к валенкам привязываются и стали мы с ней завсегдатаями катка в городском саду. Заряжались энергией перед ночными ее тратами.
Погода устоялась. Минус пять где-то по Цельсию, а солнышко уже по-весеннему припекает. Местные говорят, что им лета не надо, оставьте такую погоду круглый год. И комфортно, и гнуса нет. А рыбу можно и из полыньи багрить. Хариус, к примеру, весной оголодавший на кусок портянки ловится исправно. А то и совсем голый крючок хватает.
По дому делать совсем нечего мужику. Дрова еще по осени заготовил Лизкин отец — на две зимы хватит. Разве, что двор весь от снега вычистил. Да воду таскал.
Подарки свои женщинам раздал. Мать особо иголкам обрадовалась. Сказала, что войну они теперь точно переживут.
Только белый оренбургский платок припрятал я до времени. И не прогадал.
На третьей неделе парить меня вошла в парную с вениками не Лиза, а мать. На мой недоумённый взгляд, она только перекрестилась и торжественно сказала.
— Слава богу! Снизошла до нас Царица небесная. Лиза четвертый день кровь не роняет, хотя должна была уже. Спасибо, сын. Уважил.
А потом на радостях меня так вениками отходила, что в мыльню я еле выполз.
Когда Лизавета приготовилась ко сну и стояла посередине жарко натопленной комнаты на оленьей шкуре босая в одной ночной сорочке, я ей на плечи накинул этот оренбургский пуховый платок.
— Мама сказала? — откликнулась догадливая девушка.
— Да. — Не стал я отпираться.
— Я не совсем уверена. Может быть просто задержка, — виновато улыбнулась Лиза.
— Тогда остаётся только усилить наши старания, — улыбнулся я.
— Я согласна, — потупила она взгляд. — А платок чудесный.
Все хорошее всегда кончается. Быстро кончается. Это неприятности длятся, чуть ли не вечно, хотя по календарю времени может пройти одинаково. Что поделать: особенность психики.
Вот и отпуск мой закончился.
''На дворе январь холодный, в отпуск едет Ванька-взводный. В небе солнышко палит, в отпуск едет замполит''. Ну, а так как я ни то, ни другое, то отпуск я провел в марте. Хотя для иной местности это суровая зима.
Отдохнул хорошо, грех жаловаться. Не только телом, сколько душой в обществе любящих меня людей. Именно так. Не столько уже тело Фрейдсона, сколько меня как совокупности тела и души. Меня настоящего. И я их полюбил. Особенно мать. Все же есть какая-то мистика между матерью и тем телом, которое она из себя родила.
Врач подтвердил Лизину беременность перед самым отъездом. И душа моя совсем успокоилась. Отдал я долг матери, который висел на моей душе тяжестью камня.
А Лиза ходила гордая. Особенно перед своими одноклассницами. Таскала меня по всем очагам культуры в городе, не выпуская из рук моего локтя. И в кино, и в разные дома культуры на самодеятельные спектакли и концерты. На последние особенно. Там все видели мою Золотую звезду, в отраженных лучах которой она купалась.
Что не любила Лизавета, так это танцы. Один раз сходили. Так она чуть не покусала тех женщин, с которыми я танцевал, кроме нее. А уж шипела ревниво…
Отвальную устроили мне в горпотребсоюзе. В него входила заготконтора, в которой работала мать. Инициатива исходила от нового председателя — Исаака Акмана, недавно присланного из Тюмени. Он, неведомо где, раздобыл шерстяное егерское белье, которое и преподнесли мне официально от потребсоюза как подарок фронтовику. Как и два литра водки, настоянной на кедровых орешках. Это с собой в дорогу. Как и тормозок с продуктами. Как и двадцать пачек хороших папирос.
Вот тут-то я второй раз за месяц оторвался выпить от души.
— Смотрю я на тебя, как лихо ты пьешь, и гадаю: это все евреи на фронте становятся такими пьяницами? — спрашивал меня тоже подвыпивший, но очень в меру, Акман.
— Исаак Сергеевич, — пожимаю я плечами, — кто как… от человека зависит.
— Ну-ну… Я тебе вот что хотел сказать. За мать не беспокойся. В обиду я ее никому не дам. Она и так на доске почёта постоянно висит. А когда снова выборы в горсовет будут, то я ее в депутаты выдвину. Заслужила. Лыхаим, — поднял он рюмку.
— Лыхаим, — поднял я свою.
Акман же устроил меня по блату на грузовой борт, который без пересадок летел до Москвы с аппетитно пахнущим грузом в адрес Центросоюза, который собирался открывать в столице коммерческий магазин с дарами природы со всех концов нашей необъятной страны. У нас этот рейс добирал ''карго до марки'', а так маршрут его был очень заковыристый по северам.
В предрассветных сумерках Лиза повисла на мне, впившись в губы пиявочкой, роняя редкие крупные слёзы из зажмуренных глаз.
— Боюсь тебя больше не увидеть, — пожаловалась.
— Не обещаю себя беречь в бою, милая. — Ответил ей серьёзно. — Ребенка береги. Вырасти человеком. Мне было очень хорошо с тобой.
Мать была довольна, что наше интимное прощание с Лизой около здания аэропорта видело много зевак. В свою очередь, она тайком мне сунула за отворот кожаного пальто лакированную бумажную икону Богородицы, с молитвой, написанной на обратной стороне каллиграфическим почерком черной тушью.
— Спаси и сохрани тебя, сынок, Царица небесная, — и накинула мне на шею черный шарф, который для меня вязала по вечерам.