И он просто от нечего делать, без какой-то там сверхъестественной тяги, взял маленький, обтесанный до кубика, кусочек мела.
— Хм, черт возьми, — сказал он, — какой дурак написал, что это не доказывается? Наверняка такое простое уравнение или верно, или неверно.
При этом он размышлял еще как посторонний, как человек, который видит на заборе ругательство и возмущается, но еще не бежит за тряпкой, чтобы его смыть.
— Черт возьми! — повторил он снова это мужественное восклицание, потому что тогда оно ему очень нравилось. — Это ж в два счета можно проверить! — И в руке его оказался стертый брусочек мела, он подбросил его в воздух, как подбрасывают кубик для игры в кости.
Так — белым кусочком мела на перепачканную чернилами ладонь пала ему его судьба.
Проверка и доказательство вдруг оказались очень длинными, но конечный ход явно лежал где-то на поверхности, только надо было до него добраться.
Ему не хватило всех белых листков, что нашлись в общежитии, не хватило дня, вечера, ночи.
Когда за окном развиднелось, он символически провел пятерней по волосам — причесался и пошел к двери. Потом, занеся одну ногу над порогом, попятился, подбежал к своему столику и сунул в портфель такую же всклокоченную, как он сам, кипу исписанных, вернее, исчерканных листков.
Невыспавшийся, но странно деловитый, взбудораженный и помятый, он направился к декану математического факультета просить, чтобы его приняли хотя бы на первый курс.
Если бы хоть на минуту — да и секунды хватило бы! — он задумался над тем, что делает, он бы, конечно, не пошел. Но как человек импульсивный, он принял решение и больше уже о нем не думал, оно стало объективным обстоятельством, отделилось от него и уже не зависело от его воли и желаний, как снег или дождь.
Появившись в приемной декана, он решительно прошел мимо секретарши, даже не заметив ее, и оказался в святая святых быстрее любого профессора.
Но там за столом сидел не декан, а Трижды Андреич, или Андрей Андреевич Андреев, или Три А, которого знал весь педвуз, простой преподаватель математики, известный ученый без единой научной степени. Он говорил: степени — зачем? Единица в степени — все одно единица, ноль в степени — все одно ноль, так зачем?
Строжайший математический декан, его давний друг, разъезжая по командировкам, оставлял факультет только на него, несмотря на постоянный категорический отказ, письменно оформленный.
Но декан просто уезжал, и все по всем вопросам начинали стекаться к Три А, пока он, скрипя и чертыхаясь, не перебирался в деканский кабинет.
— И когда же это ты решил стать математиком? — спросил Три А.
— Давно. — Ответил твердо, без тени сомнения, ибо в самом деле был уже непоколебимо уверен, что решение это жило в нем давно, что он всегда хотел только этого, просто чудным образом не подозревал о своем призвании до самого вчерашнего дня.
— А ты когда-нибудь всерьез занимался математикой?
— Да. — И он решительно вытащил из мятого портфеля кипу взъерошенных листков.
Математик сразу уткнулся длинным носом в листки, как собака, которая под снегом разыскивает себе на обед непонятно что.
— И давно ты записался в ферматисты?
— Какие ферматисты? — переспросил он, раздасадованный неожиданным отклонением разговора.
— Ну, теорему Ферма давно пытаешься доказать?
— Что за теорема?
— Теорема французского математика Ферма, ее уже триста лет люди доказывают. Эх ты… — и уставился в спутанные листки, перестав его замечать.
Какого еще Ферма? Это он спросил уже про себя, бесцветно, пусто, лениво и, наконец, сонно, потому что за одну секунду понял всю бесперспективность, нелепость, и глупость, и стыд своего теперешнего положения, будто проснулся только что, а не час назад в общежитии, вернее, не час, а сутки назад, очнулся наконец после своей математической горячки, псевдоматематического бреда, окунулся в ледяную воду этого насмешливого взгляда блеклых голубых глаз, незаметно закачался в такт движению длинного носа, который продолжал клевать его листочки, чтобы потом показательно выпороть.
И он уже почти попятился к двери, чтобы просто убежать и не видеть этого позора своих ночных математических откровений, но в это время Три А поднял голову, вернее, даже не голову, а просто свои выцветшие глаза, да так и пригвоздил его к месту взглядом.
— Эх ты, математик! Строчишь, строчишь, а даже не знаешь, что доказываешь Великую теорему Ферма. — И Три А усмехнулся в усы, хотя усов у него не было, но усмехнулся он так, как если бы усмехался в усы.
А он стоял, бессловно превращаясь в то самое мокрое место, которым обычно пугают, уже пережив и стыд, и унижение, и только мечтая переступить через все это.
Но Три А клюнул последний листок и сказал:
— Ладно, я тебя принимаю на факультет, авось из тебя что-нибудь выйдет. Путное…
Прозвенел звонок, Три А легко поднялся и вышел из кабинета.
А он стоял неподвижно, руки, как перебитые, безвольно висели вдоль тела. Вдруг дверь открылась, и Три А рысцой вбежал в кабинет, что-то бормоча себе под нос. Сгреб со стола кучу его неряшливых листков и сказал:
— Но с одним непременным условием: про теорему Ферма ты забудь, будто ее и не было, и Ферма даже не рождался! — и усердно, в два раза иорвал исчерканные листки, которые только что с таким вниманием изучал.
А он еще долго торчал в сгущающейся темноте кабинета, потом присел на корточки, аккуратно собрал все исписанные клочки, неторопливо сложил их в портфель и тихо вышел из кабинета.
Преодолев гулкие просторы этажей, он добрался до той самой маленькой уютной аудитории. Она опять пустовала, и в ней, видно, вчера даже не убирались: на вытертой доске кривлялись обрывки вчерашних формул, будто сегодняшний день еще не наступил, будто комната законсервировала время, сохранив и соединив формулу, выведенную триста лет назад, и его вчерашние старания.
Он вымыл доску и старательно записал простейшее уравнение Х²+ У²= Z². Сумма квадратов катетов равна квадрату гипотенузы. Это знает даже самый нерадивый школьник, который запоминает хотя бы, что пифагоровы штаны на все стороны равны. Как просто, как удивительно просто и очевидно. И потом то самое уравнение, которое оказалось теоремой Ферма, такое непритязательное и ясное, без всяких заумных степеней или квадратных корней, и было понятно, что доказательство лежит где-то на поверхности, надо только поискать…
Есть вещи гениально сложные, как, например, Джоконда: ею можно только восхищаться, ясно, что нарисовать так, да и разгадать ее вселенскую улыбку никто не сможет. А есть гениально простые, вот «Алиса в стране чудес», читаешь, восхищаешься, и кажется, ну это же до того, до удивления просто, и я так могу написать, и потому всякому это близко и доступно. А на самом деле никто этого повторить не может, и такая вещь или явление остаются единственными в своем роде.
Он отошел на несколько шагов и залюбовался простым стройным уравнением, которое таило некий секрет, счастливый от соприкосновения с этой тайной. Он смотрел на теорему, как нувориш смотрит на первое приобретенное произведение антиквариата: в этом олицетворение его победы над миром и в то же время добровольное — хотя, конечно, и тайное — признание собственного невежества и ничтожества перед творением гения.
Вдруг дверь скрипнула и показался нос, будто сам открывший эту дверь. За носом возник Три А. Взглянув на доску, он сокрушенно сказал:
— Ну так я и знал! Заразился, заболел!
Три А уселся на парту и глубоко вздохнул.
— В семнадцатом веке жил удивительный математик, Пьер Ферма. Он никогда не публиковал своих результатов, и мы о них знаем только из его писем к друзьям и из оставшихся после смерти бумаг. Доказательства этой теоремы найдено не было. Есть лишь том «Арифметики» Диофанта, на полях которого Ферма небрежно записал, что нашел поистине замечательное доказательство, но поля слишком малы, чтобы его уместить. Триста лет самые светлые умы математики пытаются вывести это доказательство, но безуспешно. Неизвестно, существует ли оно вообще. В 1908 году один немец, большой любитель математики, Вольфскель, завещал сто тысяч марок тому, кто докажет эту теорему.