Ему самому остается жить считанные месяцы, когда он говорит: «Так как я всегда стремлюсь вперед, то я забываю, что я написал, и со мною очень скоро случается, что собственные произведения я рассматриваю как нечто совершенно чужое». И еще одно, почти анекдотическое, признание: «На днях, читая что-то по-французски, я думал: этот человек хорошо выражает свои мысли, я бы и сам лучше не сказал. А вглядевшись повнимательнее, обнаружил, что это переведенный отрывок из моего произведения». Много писали о гётевской эротике; биографы и критики с виртуозно-детективной тщательностью пересчитывали и оценивали каждую любовную связь Гёте: вымуштрованные психологи взвешивали ущерб, причиненный этими связями творчеству Гёте: сколько-де прекрасных стихотворений не написал он, расточая время на прогулки и т. д. (как будто задачей жизни его было обогащение немецкой литературы!); вымуштрованные моралисты решались даже на обвинения в безнравственности, ловко аргументируя при этом несчастной «женской долей» Фридерики, Лили и других.
Пересчитывали букашек и не примечали слона; между тем, слон находился как раз в приведенных выше цитатах. Вилламовиц-Мёллендорф назвал Гёте совершеннейшим эротиком в платоновском смысле. Эрос, по Платону, — сын роскоши и нищеты («О, любовь, любовь! Нищета богатства!», подтверждает 24-летний Гёте); он слишком богат, чтобы ошеломлять мир, и слишком нищ, чтобы довольствоваться своим имуществом. «Жертвуя настоящим, посвящая себя будущему!» читается в свете сказанного как: «Жертвуя богатством, посвящая себя нищете!». В этом смысле Гёте (перефразируя Эмерсона) не только более новый Платон, но и новый Франциск, тот несравненный ассизский юноша, который, когда ему предложили выбрать невесту из наиболее богатых семейств города, признался, что выбрал ее уже, и на вопрос, кто же она, — смиренно ответствовал: «La Povertà» — «Нищета». В этой черте — ощущении себя нищим при баснословной роскоши — ключ к тайнику Гёте. «Über Gräber vorwärts» — это значит, между прочим: по могилам собственных творений, которые «я рассматриваю как нечто совершенно чужое», до того они чужды в самом факте уже свершившегося, в факте принадлежности их к музею.
Дело критиков — взвешивать каждую буковку этих творений, но послушаем, что говорит о них сам автор: «Вертер и все это отродье (т. е. гордость немецкой и мировой литературы — К. С.) — детский лепет и побрякушки по сравнению с внутренним свидетельством моей души»… «Я забываю, что я написал» — если у иного интерпретатора и возникнет лихая мысль объяснить эти слова «склерозом», то, поистине, да будет благословен этот склероз! «Не почитаю себя достигшим; а только, забывая заднее и простираясь вперед, стремлюсь к цели» (Фил. 3, 13).
Личность и мировоззрение Гёте.
Уже на самом пороге темы сталкиваешься со знаком равенства; нет мировоззрения Гёте в форме систематизированного компендиума взглядов; говорить здесь о мировоззрении значит говорить о личности, и подчас бывает трудно определить, где это мировоззрение очевиднее и ярче: в писаниях ли Гёте или в фактах его биографии. Приходится признать: ненавязчивая убедительность гётевского стиля, убедительность тем более ошеломляющая, что не нуждающаяся в логических подпорках даже там, где подпорки эти считаются обязательными, проистекает из непосредственной связи с жизнью;эта жизнь служит наиболее решительным аргументом в пользу мировоззрения. Говоря о жизни Гёте, не следует забывать, что единственное средство, позволяющее создать о ней хотя бы отдаленное впечатление, дано нам в аналогии; вообразите себе некий тысячегранник в движении, в непрекращающейся метаморфозе граней, каждая из которых уникальна и равноправна со всеми остальными. Это — нелегкое представление, но без него к Гёте нет доступа; речь идет именно о представлении, а не о понятии, хотя и составить понятие здесь — весьма затруднительная задача. Я мог бы с одинаковым успехом обратиться к другой аналогии: к Ars Magna Раймонда Луллия; непосильное дело понять эти вихри концентрических кругов, вращающих термины до расщепления их на тысячи нюансов, вращаемых в свою очередь один вокруг другого, и вдвойне непосильное дело — представить себе все это.
Жизнь Гёте — своего рода Ars Magna в конкретном воплощении, чистейшая логика противоречий. Сплошная рябь модификаций и трансформаций; что ни миг, то новая грань, порой вопиюще противоречащая смежной. «Как часто, — пишет о Гёте друг его юности Штольберг, — видел я его на протяжении какой-нибудь четверти часа то млеющим, то бешеным». Следует иметь в виду: противоречие в гётевском контексте прочитываемо отнюдь не в негативном смысле. Оно — не упрек и не уличение, хотя стереотип его равносилен именно упреку. Мы говорим о ком-нибудь: «Он потонул в противоречиях», что значит: его дело гиблое; но вот этим «кто-нибудь» оказывается Гёте и отвечает нам на наш упрек: «Для того ли я дожил до 80-ти лет, чтобы думать всегда одно и то же? Напротив, я стремлюсь каждый день думать по-другому, по-новому, чтобы не стать скучным. Всегда нужно меняться, обновляться, омолаживаться, чтобы не закоснеть». Подумаем: гиблым ли было дело Гёте? Наша логика, по остроумному замечанию одного французского философа, — логика твердых тел; логически мы мыслим ставшее, стабильное, раздельное; соприкосновение рассудка с органическим вызывает логический шок; противоречия выглядят нам гиблым делом, поскольку сама жизнь мыслится нами в серии гладких тавтологий. Но случай Гёте требует иной логики: сплошной, текучей, гибкой, гераклитической; логики противоречия требует случай Гёте — не вколачивания живой мимики явления в «испанские сапоги» понятий, а оформления понятий сообразно ритму жизни. «Сумма нашего существования, — говорит он в «Годах учения», — никогда не делится на разум без остатка; всегда остается странная дробь». Эта «странная дробь» и составляет уникальнейший спецификум всякой жизни; она — дразнящий неухватчивый солнечный зайчик, посрамляющий логические капканы. Разве не к этим капканам обращены танцующие строки Гёте:
Одно, единство и есть «странная дробь» гётевской жизни. Части ее суть различные модификации личности Гёте: поэт, романист, естествоиспытатель, философ, критик, путешественник, политик, организатор, администратор, эротик, ироник, физиогномист, море противоречий. Как, в самом деле, совместить неутомимого труженика Гёте, считающего деятельность первой и последней истиной в человеке, Гёте, дедуцирующего из деятельности реальное бессмертие («Ибо если я до конца жизни работаю, то природа обязана отвести мне другую форму существования, когда моя нынешняя форма не может уже вмещать мой дух»), со следующим свидетельством Шиллера: «Достойно сожаления, что Гёте дает такую волю своему бездельничанью и ни на чем не сосредотачивается энергично»? Или — как совместить эти изумительные строки из «Тассо»:
(перевод В. Левика)
строки, спасшие поэта сорок лет спустя в «Мариенбадской элегии», — с холодной отповедью, данной господином министром Саксен-Веймарского герцогства одному начинающему литератору: «О страдании в искусстве не может быть и речи»? «Злым человеком с добрым сердцем» видится он одной из своих подруг. Кнебель в 1780 г. характеризует его как «странную помесь из героя и комедианта». «Из одного глаза глядит у него ангел, из другого — дьявол, и речь его — глубокая ирония над всеми делами человеческими», свидетельствует Эрнст фон Пфюль (будущий прусский военный министр, как-никак). Формула личности Гёте — двуполярность, между полюсами которой и развертывается нескончаемая проблема его жизни и мировоззрения: «странная дробь», зеноновская черепаха, третье межбровное око, уравновешивающее ангелодьявольскую антиномию глаз в фокусе единства и полноты.