Не могу сказать, что испытывал особую симпатию к осужденным, — любой, кто готов провести десяток лет в каменоломнях из-за своих суеверий, по-моему, не заслуживает сочувствия. Но должен сказать, что после того как судебное решение было вынесено, выполнить его решили наихудшим образом — вместо того чтобы по-тихому отправить восемьдесят пять осужденных в тюрьму, этот шут Хьюитт решил, чтобы весь мир — а в особенности все остальные сипаи — увидели как поступают с мятежниками, так что публичная церемония наказания была назначена на следующую субботу.

Само по себе мне это понравилось, поскольку я также должен был при этом присутствовать и, таким образом, был избавлен от очередной экскурсии в Алигат с миссис Лесли — аппетиты этой женщины к все новым экспериментам постоянно росли и я бы с удовольствием отдохнул от нее с недельку. Но с официальной точки зрения, эта церемония была глупым, опасным фарсом и в результате едва не стоила нам целой Индии.

Восход в то утро был багровым и угрюмым, небо нависало тяжелыми облаками и резкие порывы горячего ветра гнали пыль по майдану. Дышать было практически нечем, так как на плацу собрался весь гарнизон — гвардейские драгуны с обнаженными саблями; бенгальская артиллерия с британскими канонирами и их туземными помощниками в кожаных штанах, стоящими у пушек. Ряд за рядом туземная пехота в красных мундирах, заполнила почти все свободное место, а в центре Хьюитт и его штаб, а также Кармайкл-Смит и командиры полков, все верхом. Затем вывели и построили в две шеренги восемьдесят пять осужденных. Они были в полной форме, за одним исключением — все босиком.

Не помню, видел ли я когда-нибудь более безрадостную картину, чем вид этих двух серых шеренг, выставленных на позор, пока кто-то зачитывал решение суда, а затем медленно забили барабаны и церемония началась.

На своем веку мне довелось присутствовать на стольких экзекуциях, что всех я уже и не упомню и в большинстве своем они мне нравились. Есть что-то захватывающее в казни через повешение или порядочной порке, а когда я впервые увидал, как человека разорвало выстрелом из пушки — это было в Кабуле — то, помню, не мог отвести глаз от этого зрелища. Я замечал также, что большинство благочестивых и гуманных людей, всегда стремятся при этом занять самые удобные места и, даже делая вид, будто они огорчены и шокированы увиденным, стараются все же не пропустить ни одной интересной подробности. Но то, что произошло тогда в Мируте, превосходило все увиденное ранее — и весьма отлично от всех экзекуций, которые я помню. Обычно эти мероприятия вызывают возбуждение, страх или даже экзальтацию, но здесь была только мрачная депрессия, которая словно окутывала весь обширный плац.

Под медленную барабанную дробь хавилдарс двумя наикамишли вдоль шеренг осужденных, обрывая с мундиров форменные пуговицы; они были подрезаны заранее, чтобы облегчить процесс обрывания, и вскоре перед длинными серыми шеренгами появились кучки пуговиц, тускло блестящих в рассветных лучах душного утра; серые куртки обвисли бесформенными мешками, над каждым из которых темнело мрачное смуглое лицо.

Затем началась заковка в кандалы. Группы оружейников, каждую из которых возглавлял английский сержант, переходили от одного осужденного к другому, надевая на их лодыжки тяжелые цепи; быстрый перестук молотков и барабанный бой сливались в жуткую мелодию: клинк-клан-бум! Клинк-клан-бум! — к которой присоединилось тонкое подвывание откуда-то из-за рядов туземной пехоты.

«Заставьте этих проклятых нытиков замолчать!» — крикнул кто-то из офицеров, другой пролаял приказ, раздалось несколько слабых вскриков и вой стих. Но тут его подхватили сами осужденные; некоторые из них стояли, другие, плача, присели на корточки в своих цепях. Я видел, как старый Сардул, стоя на коленях посыпал свою голову прахом и бил кулаком по земле; Кудрат-Али стоял по стойке «смирно», глядя прямо перед собой; мой сосед по койке, Пир-Али, который, к моему удивлению, также отказался взять патроны, — что-то злобно бормотал стоящему рядом солдату; Рам Мангла потрясал кулаком и что-то кричал. Шум, доносящийся из серых шеренг, все усиливался и старший хавилдар,выйдя из строя, прорычал: « Чуббарао!Молчать!» — а молотки все стучали, а барабаны все били — никогда не слышал столь адской музыки. Старый Сардул, должно быть, обращался к Кармайкл-Смиту, протягивая руки; Рам Мангал начал выкрикивать проклятья еще громче, а стоящий неподалеку от меня сержант-англичанин из бомбейской артиллерии выбил свою трубку о колесо пушки, сплюнул и произнес:

— Клянусь Иисусом, вот черномазый ублюдок, которого я с удовольствием примотал бы к жерлу своей пушки! Далеко бы разлетелись его потроха, а, Пэдди?

— Ага, — ухмыльнулся его приятель, переминаясь с ноги на ногу, — ты прав Майк, паршивое это дело. Чертовы черномазые! Плохо дело!

— Когда секут до крови, видок похуже, — заметил Майк, — изнеженные сволочи, послушай только как они скулят! Когда б их пороли в этой их черномазой армии, они бы еще не так хныкали — зато если бы они время от времени полировали друг другу задницы, им бы и в голову не пришла вся эта глупость с патронами. А вместо этого их только припугнули да заковали в кандалы. Что меня бесит — когда секут меня, англичанина, эти свиньи могут себе стоять и ухмыляться, а стоит только оборвать с них пуговицы — так тут же распускают слюни, как сопливые дети! [XXIII*]

— Да уж, — протянул другой, — отвратительно. Печально, печально.

Полагаю, для жалостливого человека это так бы и было — трагический вид этих созданий в своих бесформенных лохмотьях, с кандалами на ногах; кто-то плачет, кто-то молит, некоторые стояли с безразличным видом, но большинство были просто раздавлены стыдом — а перед фронтом Хьюитт, Кармайкл-Смит и остальные офицеры верхом, не моргая смотрят на все это. Я отнюдь не мягкосердечен, но именно тогда я испытал сложное чувство. «Ты, Хьюитт, делаешь ошибку, — подумал я, — все это принесет больше вреда, чем пользы». Похоже, он не понимал этого, но он задел их гордость (может, у меня самого ее и немного, но я могу различить это качество в других, а играть с ней небезопасно). Но даже сейчас можно было заметить угрозу в мрачных взглядах туземной пехоты; они также чувствовали стыд — за эти кандалы, за плачущих и стенающих осужденных, за старого Сардула, который с трудом разыскал в пыли одну из сорванных с его мундира пуговиц и прижимал ее к груди, а слезы текли по его морщинистому лицу…

Он был единственным, к кому я испытывал некоторую жалость, когда заковка в кандалы была завершена, оркестр заиграл «Марш негодяев» [129]и осужденные толпой двинулись с плаца в Новую тюрьму, что за Большим трактом. Он все еще оборачивался и кричал что-то Кармайкл-Смиту, напоминая мне, как плакал мой старый папаша-сатрап, когда я в последний раз провожал его в ту богадельню в деревне, где он и умер от белой горячки. Все это чертовски угнетало — когда я шагом ехал с плаца вместе с четырьмя другими лояльными стрелками и бросил взгляд на их самодовольные смуглые лица, то подумал: «ну и чертовы же вы подхалимы!» Но, в конце концов, они были индусами, а я — нет.

Так или иначе, вскоре мне представился случай сорвать свое раздражение в бунгало Даффа Мейсона, закатив оплеуху одному из слуг, который потерял свою воронку для керосиновой лампы. А затем я должен был присутствовать на торжественном обеде в честь Кармайкл-Смита, который давался в тот вечер (несомненно, чтобы отпраздновать децимацию [130]его полка), а миссис Лесли, разодетая по этому поводу, шепнула, многозначительно посмотрев на меня, что намеревается на следующий день предпринять длительную поездку по округе, так что я должен распорядиться насчет пикника. А еще были слуги, которых нужно было подгонять, кухарка и поварята, которым необходимо было дать нагоняй, и маленькая мисс Лэнгли, дочь инструктора верховой езды, от которой нужно было вежливо избавиться, — видите ли, это была прелестная крошка семи лет от роду, любимица мисс Бланш, умудрявшаяся доставлять чертовски много хлопот, когда по вечерам приходила поиграть к нам на веранду, отвлекая от дела слуг и выпрашивая сахарные пирожные.