— Я Флэшмен — Флэшмен, слышите меня! А ты — Клем Хеннидж! Боже, храни королеву! Я англичанин, англичанин, я переодет для маскировки! Спросите генерала Роуза! Я Флэшмен, Гарри Флэшмен! Отвяжите меня, ублюдки! Я Флэшмен!

Уверен, вам в жизни не доводилось наблюдать подобного изумления. На мгновение все просто застыли, выпучив глаза, а затем Хеннидж воскликнул:

— Флэшмен? Гарри Флэшмен? Но… но это невозможно — этого просто не может быть!

Каким-то образом мне удалось не завыть, не зарычать и даже не обрушиться на него с проклятьями. Вместо этого я лишь покосился на него и проскрипел:

— Считаешь, что я лгу, Хеннидж? Тогда я вызову тебя на дуэль! Помнишь, я вызывал так одного болтуна в 1839-м? Он тоже был капитаном кавалерии. Так не будешь ли ты любезен приказать разрезать эти чертовы веревки — и поосторожнее с моей левой рукой — похоже, она сломана.

— Бог мой, да это Флэшмен! — воскликнул он, как будто увидел призрака. Затем он засуетился и замахал руками, подзывая канониров, чтобы те разрезали веревки. Они так и сделали, после чего осторожно уложили меня на землю. Их лица прямо позеленели от тревоги и страха, и это, в общем-то, меня порадовало. Но я никогда не забуду, что Хеннидж сказал потом, после того как лейтенант приказал подать флягу с водой и приложил ее к моим губам; Хеннидж постоял, с ужасом глядя на меня, а потом оправдывающимся тоном произнес:

— Послушай, Флэшмен — я действительно очень глубоко сожалею!

Да и что ему было еще сказать? О, да, это было что-то — я не придал этому особого значения, как вы могли подумать, но эти слова запали мне в память, когда я лежал, расслабленный от накатившего вдруг облегчения, не замечая боли, терзающей мою голову и руку, почти бессознательно глядя на ряд пушек. Тут меня вдруг передернуло, я прикрыл лицо здоровой рукой, стараясь сдержать рыдания и как только мог, твердо произнес:

— Эти черномазые, привязанные к пушкам. Я хочу, чтобы их сейчас же освободили — всех и немедленно!

— Что такое? — удивился Хеннидж. — Но ведь они приговорены…

— Развяжи их, черт тебя подери! — мой голос дрожал и срывался на крик. — Проклятый сукин сын, слышишь меня? — Я пристально посмотрел ему прямо в глаза, из последних сил приподнявшись и присев в пыли, опираясь спиной на пушечное колесо — вид у меня в тот момент, наверное, был еще тот. — Снимите их с пушек и отпустите — пусть бегут подальше и никогда больше не попадаются к нам в руки! Черт побери, хватит стоять и пялиться — делай, как я сказал!

— Ты не в себе, — пробормотал он, — ты потрясен и…

— И к тому же я еще и чертов полковник! — завопил я. — А ты всего лишь чертов капитан! Я вполне в здравом рассудке и просто уничтожу тебя, Богом клянусь, если ты не послушаешь меня сию же минуту! Так что… отпусти их — на свободу! Ну, будь хорошим парнем, Клем, а?

Хеннидж отдал нужные приказы и пленных освободили, а юный лейтенант присел на колени рядом со мной с флягой в руке — весьма почтительный и с мокрыми глазами.

— Это так милосердно, — заметил он.

— Черт бы побрал милосердие, — буркнул я. — И кто может поручится, что один из них не лорд Каннинг?

XIV

Больше особо нечего рассказывать. Великий мятеж закончился именно здесь, под стенами Гвалиора, где Роуз разбил последнюю мятежную армию, а Тантия Топи все же ускользнул. В конце концов его поймали и повесили, но Нана-сагиба так и не нашли, так же как и некоторых других вожаков. Несколько банд пандиеще какое-то время бродили по округе, занимаясь грабежами, но и они были рассеяны.

Все это время я провалялся на подушках, залечивая сломанную руку и оправляясь от контузии головы, не говоря уже об абсолютно расстроенной нервной системе. Я был изможден — морально и физически, но удивительно, до чего помогает сознание, что все уже позади, что делать абсолютно нечего, кроме как целыми днями валяться на постели и при этом спокойно спать по ночам. За несколько недель, пока я выздоравливал в Гвалиоре, я написал рапорты Роузу и Кэмпбеллу, а также составил еще один, подлиннее — для лорда Палмерстона. В нем я подробно описал все свои свершения в Джханси и других местах, постольку, поскольку они касались возложенной им на меня миссии. Я сообщил ему, что случилось с рани (только факты, как вы понимаете, без всякой там романтической чепухи) и как я в конце-концов попал в Гвалиор. Я также предупредил Пама, что об Игнатьеве здесь больше ничего не слышно, так что, наверное, он снова за границей и сеет против нас смуту, хотя сам я в этом и сомневался.

(К слову сказать, после Индии я еще дважды встречался с этим пестроглазым ублюдком, и, к моей радости, оба раза это происходило на дипломатических приемах. Мы общались с отменной вежливостью, причем я всегда осторожно старался держаться спиной к стене и уехать с вечера пораньше.)

Настала осень, прежде чем наконец я поднялся на ноги и готовился покинуть Гвалиор. В то время как раз получил письмо от Кэмпбелла, в котором он писал, что освобождает меня от исполнения обязанностей при его штабе и разрешает вернуться домой. Я был готов к этому, но прежде отправился по дороге к Котаки-серай, чтобы бросить взгляд на маленькую часовню, которую бывшие подданные Лакшмибай построили в ее честь неподалеку от рокового ущелья — как вы знаете, они верили, что принцесса не погибла — да и продолжают верить в это до сих пор.

Ну что ж, я могу это понять; я и сам был к ней неравнодушен, хотя теперь уже все это казалось далеким прошлым. Рани кремировали по индусскому обычаю, но в память о ней остался этот крошечный, почти игрушечный храм, весь убранный цветами, венками и заставленный горшочками с благовониями. Я бродил вокруг него, поднимая пыль сапогами, а несколько старых черномазых, сидящих на корточках в тени кустов, с удивлением пялились на меня. От стычки, в которой она погибла, почти не осталось следов — обрывки порванной сбруи, ржавое стремя и прочее в том же духе. Я все думал, зачем принцесса сделала все это и, несмотря на ее последние слова, мне кажется, что все-таки понял. Как я и сообщил в моем рапорте Паму, она не отдала свой Джханси. Это значило для нее больше, чем жизнь. Что же до ее подлинных мыслей и чувств ко мне и тех, которые я сам испытывал к ней — я так и не смог этого понять. Сейчас это в любом случае не имеет значения, но я всегда сохраню о ней самые лучшие воспоминания и буду помнить эти глаза блестящие под вуалью и мягкие губы, нежно касающиеся моей щеки. Да, чертовски красивая была девочка! [XLIX*]

Возвращаясь домой, я поехал по дороге на Агру, а затем — на Канпур, где меня дожидалось несколько писем. Одно из них было от Билли Рассела; в нем он поздравлял меня со спасением и выздоровлением, о которых, по его словам, много говорили в Симле, где он мило проводил время. Теперь Билли был уже в Аллахабаде, получив, после всех своих мотаний (как он это называл) местечко в правительстве и настаивал, чтобы я заехал к нему отпраздновать это событие. Я был ничуть не против, поскольку только начинал вновь радоваться жизни, после всех злоключений, через которые мне пришлось пройти. Еще больше мое настроение подняли несколько писем от Элспет, написанные в ее обычном взбалмошном стиле, битком набитые всякой любовной чепухой про ее дорогого, любимого Героя, которого она снова мечтает прижать к своей Любящей Груди («О, что за слог», — подумал я), когда он вернется со свежими Лаврами, венчающими его Достойное Чело. Именно так моя женушка и написала — полагаю, все это из-за того, что она читает слишком много романов. Далее следовало:

«… город наводнен слухами о тебе и твоих Доблестных Товарищах, особенно — о сэре Хью Роузе и дорогом Сэре Колине — то есть о Лорде Клайде, как сейчас уже следует его называть. Я же сама ощущаю настоящий Прилив Гордости, когда думаю, что мой столь Отличившийся Соотечественник выбрал для своего титула название самой Прекрасной Реки, на берегах которой родилась и ничтожная Я — и где провела столь Благословенные Часы, познав свою Единственную Настоящую Любовь — с тобой, мой дорогой, дорогой Гарри!! Помнишь ли ты?»