На обратном пути на станцию мы заметили лежащего на дороге человека – частично прикрытого плащом и с красно-голубым шарфиком на шее. Над ним склонился мужчина помоложе. Мы перешли на другую сторону посмотреть.

– С ним все в порядке? – спросил Лягушонок.

Незнакомец покачал головой.

– Умер. Я как раз шел за ним, когда он скуксился.

Он и выглядел как мертвый – был каким-то серым и, насколько мы могли судить, совершенно неподвижным. Это произвело на нас впечатление.

Лягушонок почувствовал тему, которая могла заинтересовать не только четвероклассников, но даже пятиклассников.

– Кто его сделал? Наши?

Тут человек потерял терпение:

– Нет! Сердечный приступ. Валите отсюда, паршивцы!

Мы отвалили, и на том инцидент и закончился. Но навсегда остался со мной первый и единственный образ смерти, очень поучительный. Шарфик «Пэласа» – банальная домашняя деталь; время – после матча в середине сезона; склонившийся над телом одинокий незнакомец; и, конечно, мы – два идиота подростка с любопытством и даже весело взирающие на трагедию.

Меня тревожит перспектива умереть вот так в середине сезона, хотя по теории вероятности я скорее всего умру между августом и маем. Мы тешимся наивной надеждой, что, уходя, не оставим никаких долгов: успокоимся по поводу детей, обеспечив им стабильность и счастье, и сами проникнемся убеждением, что совершили все, что положено в жизни. Несусветная чушь, и обладающие особой моралью футбольные болельщики это прекрасно понимают. У нас останутся сотни долгов. Не исключено, что мы умрем накануне дня, когда наша команда будет бороться за победу на «Уэмбли», или после первого тура Европейского кубка, или когда решается, в каком дивизионе нам играть. И несмотря на все теории жизни после смерти, может статься, что мы не узнаем о результате. Выражаясь метафорически, смерть – такая вещь, которая наступает перед главными призами. Как справедливо заметил по дороге домой Лягушонок, мертвец на мостовой так и не узнает, выстоит его команда в текущем сезоне или нет, и, добавлю, уж тем более не узнает, что в ближайшие двадцать лет она будет прыгать из дивизиона в дивизион, полдюжины раз поменяет цвета, впервые выйдет в финал Кубка и кончит тем, что наляпает на майки ярлык «ВЕРДЖИН». Но ничего не поделаешь – такова жизнь.

Мне бы не хотелось умереть в середине сезона, но, с другой стороны, я из тех, кто не отказался бы, чтобы его прах развеяли над стадионом, хотя понимаю, что это запрещено: слишком много вдов обращаются в клуб с подобными просьбами и есть опасение, что такое количество праха из урн повредит дерну. Но как славно было бы думать, что в некоей ипостаси я останусь на стадионе – по субботам буду смотреть первые составы, по другим дням – резерв. И чтобы дети и внуки стали болельщиками «Арсенала» и смотрели игры вместе со мной. Лучше уж разлететься над восточной трибуной, чем быть утопленным в Атлантике или похороненным на какой-нибудь горе.

Мне бы не хотелось умереть сразу после игры (как Джок Стейн, который почил через несколько секунд после победы шотландцев над валлийцами в отборочном матче на Кубок мира, или как отец моего приятеля, несколько лет назад расставшийся с жизнью после финального свистка в поединке «Селтика» и «Рейнджерс». Пожалуй, это уж слишком – полагать, что футбольный матч – единственно пригодный антураж кончины болельщика. («Эйзель», «Хиллсборо», «Айброкс» или «Брэдфорд» – трагедии совершенно иного рода, и не о них здесь речь.) Не желаю, чтобы меня запомнили с мотающейся головой и глупой улыбкой в знак того, что именно так я предпочел бы уйти, если бы мог выбирать; пусть gravitas восторжествует над дешевым стереотипом.

Выскажусь прямо: я не хочу загнуться на Гиллеспи-роуд после игры, чтобы не прослыть сдвинутым, и все же до сдвинутости мечтаю весь остаток времени носиться привидением над «Хайбери». На первый взгляд эти два желания противоречат друг другу, но только в глазах тех, кто не обременен моей манией, а на самом деле – характеризуют навязчивые идеи и инкапсулируют их дилемму. Мы ненавидим, если нас опекают (есть люди, которые считают меня мономаньяком и, прежде чем заговорить о жизни, медленно терпеливо и односложно интересуются результатом игры «Арсенала», словно статус болельщика предполагает, что у собеседника нет ни семьи, ни работы, ни собственного мнения по проблемам альтернативной медицины), но наша свихнутость неизбежно вызывает снисходительность. Я все это знаю и тем не менее собираюсь отяготить сына именами Лайам Чарлз Джордж Майкл Томас. Полагаю, что я получил все, что заслужил.

День градации

«Арсенал» против «Ипсвича» 14.10.72

В пятнадцать лет я уже не казался таким маленьким – в классе были ребята ниже меня. Невероятное облегчение, но оно же не давало мне покоя несколько недель: если я собирался сохранить самоуважение, мне предстоял переход из «школьного загона» на северную трибуну за воротами, где на расположенных под козырьком стоячих местах обитали самые крикливые поклонники клуба.

Я продумал свой дебют с огромным тщанием. Большую часть времени в тот сезон смотрел не перед собой на поле, а направо – на шумный, беспокойный сгусток человеческой массы; прикидывал, где безопаснее расположиться и каких участков лучше избегать. Встреча с «Ипсвичем» показалась мне идеальной возможностью для перехода в стан «взрослых болельщиков»: фаны гостей вряд ли решатся «захватить» северную трибуну, а количество зрителей не превысит тридцати тысяч – половины того, что мог вместить стадион. Я приготовился проститься со «школьным загоном».

Теперь трудно в точности вспомнить, что меня тогда волновало. На играх с «Дерби» или с «Виллой» я обычно забивался на самую верхотуру. Вряд ли я боялся заварухи, такое всегда страшнее на чужом поле или на трибуне «Арсенала», противоположной северной; не боялся я и людей, рядом с которыми предстояло смотреть игру. Скорее я страшился, что меня вычислят, как тогда в Рединге. Догадаются, что я не из Айлингтона. Что я пригородный чужак. Что хожу в классическую школу и зубрю к экзамену латынь. Но приходилось рисковать. Если вся северная сторона примется скандировать в один голос: «ХОРНБИ ДРОЧИЛА! ХОРНБИ ЗУБРИЛА! ДОЛОЙ ЗУБРИЛ!» – что ж, так тому и быть. Но я по крайней мере попытаюсь.

Я пришел на северную трибуну вскоре после двух. Она показалась мне огромной – больше, чем виделась с моего обычного места: широкое пространство серых, крутых ступеней, оснащенных ровным узором металлических оградительных барьеров. Выбранная позиция – самый центр на середине высоты – свидетельствовала о некоторой доле оптимизма (на большинстве стадионов шум всегда зарождался в центре домашней трибуны и уже оттуда распространялся во все стороны) и осторожности (задние ряды не подходили для слабонервного дебютанта).

Процедура перехода из одного состояния в другое в литературе и голливудских фильмах гораздо красочнее, чем в реальной жизни, особенно реальной жизни в пригороде. Все, что было призвано меня изменить – первый поцелуй, потеря девственности, первая драка, первый глоток спиртного – происходило будто бы само собой: никакого участия собственной воли и уж точно никаких болезненных раздумий (решения принимались то под влиянием товарищей, то в силу дурного характера, то по совету не по годам развитой подружки), и, видимо, поэтому я вышел из всех формирующих катаклизмов абсолютно бесформенным. Проход турникета северной трибуны – единственное осознанное мной решение на протяжении первых двадцати с лишним лет моей жизни (здесь не место обсуждать, какие решения я должен был уже принять к тому возрасту, скажу одно: я не принял ни одного). Я стремился сделать это и в то же время трусил. Вся процедура преображения состояла из перехода с одного клочка бетона на другой, но важно не это: я самостоятельно совершил нечто такое, чего хотел всего наполовину, и все прошло отлично.

За час до начала игры обзор с моего места был просто потрясающим: видны все углы, и даже противоположная штрафная, которая, как я думал, будет казаться маленькой, смотрелась вполне четко. Но в три я уже видел только узкий клочок поля – травяной тоннель от ближней штрафной к дальней боковой линии. Угловые флаги совершенно исчезли, а ворота под нами я мог разглядеть лишь в том случае, если в самые критические моменты подпрыгивал. При каждом прорыве толпа подавалась вперед, и мне приходилось делать семь или восемь шагов вниз, так что, когда я оглядывался, сумка с программой и «Дейли экспресс», которые я положил у ног, оказывались далеко позади, словно я смотрел из моря на оставленное на пляже полотенце. Мне все-таки удалось увидеть в этой игре гол – Джордж Грэм заколотил его с двадцати пяти ярдов, – но только потому, что он был отмечен на табло.