— Видно, каждому — свое… Если когда-нибудь проштрафлюсь, сразу попрошусь на кухню, там подучусь и только потом пойду к вам в ученики. Идет?

Валя смеялась, а руки ее так и летали над маленькими кусочками теста.

— А чтоб вам веселей работалось, — тотчас придумал он, — давайте я буду читать.

Подошел к этажерке с книгами, долго что-то искал.

Вынул голубой томик, радостно воскликнул:

— Нашел!

И совсем по-мальчишески уткнулся в него, забыв обо всем. Она взглянула на него и опустила руки: стоял, с упоением читая книгу, славный парень с худым затылком, широкий ворот гимнастерки подчеркивал юношески тонкую его шею. Всю ее пронзила бог весть откуда взявшаяся щемящая жалость к этой мальчишеской шее: «Конечно, давно ведь из дома. Выкормлен не мамиными блинами, как я. А все по столовкам, на супах да кашах… Надо будет что-то повкусней им готовить. А то ведь отвыкли все они от домашней стряпни».

А он опять весело заговорил про свое:

— Ладно, сознаюсь вам. Валя. Сколько слышал: «Есенин, Есенин», а ведь не читал еще ни разу его стихи. Слушайте, Валя, как же это здорово!..

Шаганэ ты моя, Шаганэ!
Потому что я с севера, что ли,
Я готов рассказать тебе поле,
Про волнистую рожь при луне…
Шаганэ ты моя, Шаганэ.

— Имя-то какое красивое Ша-га-нэ… — Валя в раздумье произнесла его по слогам.

А он перевернул страницу и опять начал: «Ты сказала, что Саади…» — И запнулся. Заминку свою поспешно объяснил:

— Имена какие-то: Шаганэ, Саади — не выговоришь сразу…

Прочитав про себя, быстро перевернул страницу с запретно-волнующими строками, от которых обдало горячей волной: могут же другие говорить такими простыми и верными словами!

— А знаете. Валя, Есенин даже собаке стихи посвящал. — И начал искать стихи про собаку.

Ваяя давно сидела, подперев ладонями с прилипшим к ним тестом черноволосую голову, и смотрела на губы, то на коротко стриженные волосы, придумывая, под каким бы предлогом отдать ему шерстяные носки, которые она связала. Скоро начнутся такие заносы, что одно спасение — валенки. А каково им — в кирзовых сапогах?.. Так качалась для нее эта одновременно сладкая и тяжкая мука, от которой сердце начинает биться неровными толчками, все преображается на земле…

Потом, когда его уже не стало, она часто думала: «Да, иначе он не мог жить, таким уж он был».

А она? Она по-женски преданно берегла его с той самой минуты, когда тихим оренбургским утром поняла, что нет и не будет для нее человека ближе.

И когда в его последний земной час Родина, весь мир отдавали ему последние почести, Валентина шла за лафетом, затянутым черным крепом, — достойная его подруга, жена.

…Траурные мелодии, грохот орудийных залпов, отдающих последний салют, десятки, тысячи, да что там — миллионы людей Земли в тихом молчании медленно шли вместе с ней за катафалком, увитым цветами.

Смолкли последние траурные аккорды. С Кремлевской стены, с портрета, на нее смотрели такие живые, такие родные глаза — не выдержала, рванулась к нему, к портрету… В этом потрясшем всех движении раскрылась вся глубина беззаветной женской любви. Самоотверженной, стойкой, мужественной.

В эти мгновения пронеслась перед ней вся их счастливая и такая недолгая жизнь…

Они не виделись почти все лето. После полетов пятую эскадрилью отправили в Шарлык копать картошку. А потом — сразу началась подготовка к первому училищному параду. В увольнения никого не отпускали.

Праздничное утро выдалось пасмурным, накрапывал дождь. Под ликующие, радостные марши она шла по площади в колонне демонстрантов, шла и оглядывалась, а вдруг увидит Юру. Голос из репродуктора объявил:

— На площадь вступает Чкаловское военно-авиационное училище летчиков…

Она видела разгоряченные лица. Как легко и свободно шли они, будущие Чкаловы, Маресьевы, Покрышкины… Да, так красиво могут ходить только военные. Вот первые ряды… Его нет, а взгляд дальше — быстрый. Нельзя упустить ни мгновенья…

И вдруг их глаза встретились. Она подалась к нему, но доля секунды — и только мальчишеский затылок замаячил перед ней. И лучше, родней его не было на свете. Даже так вот, со спины, она бы узнала его среди сотен других. Кто сказал, что пасмурен этот день! Он весь соткан из солнечных лучей. И Юра — такой мужественный и красивый, с того оренбургского зимнего утра он — самый красивый…

УРОКА НЕ БУДЕТ

Класс готов к занятиям. Но зашел незнакомый преподаватель, и курсанты недоуменно переглянулись.

— Здравствуйте, товарищи курсанты!

— Здравия желаем, товарищ подполковник!

— Вольно! Кто старшина классного отделения?

— Курсант Гагарин.

— Сегодня занятий по воздушной тактике не будет. Заболел преподаватель.

— Разрешите высказать предложение?

— Слушаю вас.

— Мы можем провести занятие самостоятельно?

— Что ж, попытайтесь. После занятий доложите.

— Слушаюсь.

Преподаватель вышел, и Гагарин занял его место. Курсанты прыснули здоровым, гулким молодым смехом: из-за кафедры чуть виднелось мальчишечье лицо с ямочками в уголках губ.

— Внимание, товарищи курсанты!

Смех продолжался звонче, а у Юры в глазах тоже плясали веселые «чертики».

— Злобин, Дергунов, Репин! Три наряда вне очереди! На кухню! Делать на весь взвод пельмени!

Такое начало понравилось. Дергунов «завелся»:

— На мыло повара!

Гагарин спокойно вышел из-за кафедры, взял со своего стола несколько учебников, на секунду совсем исчез за кафедрой… и возник на целую голову выше прежнего. Величественный, сосредоточенный — под ногами лежала стопка книг. Вскинул, с подобающей случаю решительностью подбородок, сказал:

— Некто Дергунов считается с высокими авторитетами, но вы, мои друзья, надеюсь, не пожалеете, отдав сегодня эту древнюю кафедру пока безвестному Юрию Алексеевичу Гагарину.

Класс не успел еще признать новоиспеченного профессора, как тот заговорил убежденно и страстно:

— Стать на Луну, поднять камень с ее поверхности, направить движущиеся станции в межпланетное пространство, образовать живые кольца вокруг Земли, Луны, Солнца, наблюдать море на расстоянии нескольких десятков верст, спуститься на самую его поверхность, что, по-видимому, может быть сумасброднее! Однако только с момента применения реактивных приборов начнется новая великая эра в астрономии — эпоха более пристального изучения неба. Устрашающая сила тяготения не пугает ли нас более, чем следует?.. — задал вопрос и замолчал, а все притихли.

Юрий Дергунов поднял руку: он сдавался всегда позже других.

— Разрешите вопросик, товарищ преподаватель?

— Разрешаю.

— Кого это вы так отчаянно цитируете, что-то очень и очень знакомое.

Гагарин удивленно, словно бы из-под очков, обвел взглядом класс и строго спросил:

— Есть ли еще желающие задать подобный вопрос?

Выждал, подвел беспощадный итог:

— Я обязан сегодня поставить курсанту Дергунову, нашему великому эрудиту, огромную двойку. Но я рад, что он, надеюсь, единственный, кто незнаком с трудами великого провидца.

Он подошел к доске, написал на ней «Дергунов», скорбно опустив голову, постоял так и вырисовал рядом с фамилией большую единицу.

Дергунов опять поднял руку:

— Могу ли я полюбопытствовать и спросить уважаемого профессора, за что он влепил мне этот колышек?

— Извольте! Я поставил этот кол за то, что ваша голова набита чепухой, а вот то, что сказал полвека назад основоположник науки реактивного движения Константин Эдуардович Циолковский, вы запамятовали…

— Профессор, а знаете ли вы прекрасные стихи Поля Верлена?

— Курсант Дергунов, не забывайтесь… Сегодня мы не на лекции по изящной словесности. Покиньте класс и отправляйтесь за трудами Циолковского.

Курсанты уже с интересом следили за их диалогом.