К слову сказать, и капитан В.А. Смирнов получил два ордена Отечественной войны, Красной Звезды, медали тоже не за Уралом, где Беня сочинял свои пасквили на Сталина.
До того как вплотную заняться Солженицыным, подозрения в антисемитизме которого нарастали, критик еще прошелся по Василию Федорову. И тут есть нечто непостижимое уму. В 1990 году Сарнов со своей Ксантиппой побывали в Америке, там встреча и разговор с одной родственницей Солженицына заставила его шибко засомневаться: «Если она, перед которой Исаич вряд ли стал бы таиться, искренне не считает его антисемитом, то, может, и он сам тоже не лукавит? Может, он искренне верит, что он не антисемит?»
Критик сомневался, мучился, терзался... Вдруг - «Ответ пришел неожиданно. От человека бесконечно от меня далёкого, откровенно мной презираемого – от поэта Василия Федорова». Что значит «откровенно» - презрительно писал о нём? И при жизни? Как можно-с! Нет, он презирал в душе, там у него большие ёмкости для самой мерзких гадостей. И потом это гораздо удобней, безопасней, а вот теперь, когда Федорова нет в живых, можно и откровенно.
Но за что же критик презирал автора около пятидесяти книг, составивших 5 томов собрания сочинений, лауреата и Российской, и Всесоюзной премий, наконец, поэта, человеческим и творческим кредо которого были слова:
Достались мне крепкие руки бойца
И сердце сестры милосердной.
За что? Почему? Только потому, что у самого руки шулера и сердце гадюки... Он знал Федорова «только в лицо», поскольку оба в одно время учились в Литературном институте. «Никаких отношений, - говорит, - у нас не было. Даже не здоровались». Но Сарнов «знал» про него, что он автор поэмы «Проданная Венера». То есть не только хотя бы один том, но и поэму-то он не читал, а только «знал» о ней. И опять с чужих слов сплетник заявляет, что она написана «убогим стихом» и лживо, издевательски и безграмотно пересказывает её содержание. Например, называет при этом Л.М. Кагановича, а тот никакого отношения к поэме не имеет. «Не вызывала сомнения и принадлежность Федорова к «патриотическому», т.е. к черносотенному крылу отечественной словесности».
Господи, какой бездонный резервуар злобы! Ведь и не знает человека и ничего не видел от него плохого... А я знал Федорова очень близко не только потому, что принадлежу к тому же «крылу», но и по институту, и по работе в «Молодой гвардии», и просто по жизни, в частности и по застольям. И потому мне смешно читать дальше: «Однажды этот Вася в Малеевке, войдя в столовую, как обычно пьяный в драбадан, провозгласил своё жизненное кредо: «Если ты уехал в Израиль - ты мой лучший друг! Если остаёшься здесь – ты мой злейший враг!»
Ну во-первых, какое же тут «жизненное кредо»? Это всего лишь частный вопрос об отношении к уезжающим евреям и к остающимся. Но обличитель уверен: всё, что люди говорят о евреях, это не что иное, как непременно «жизненное кредо». Вот такой тупой гиперболизм или еврецентризм, что ли, в духе которого он, например, уверяет ещё и в том, что член Политбюро А. Жданов лично занимался его делом об исключении из института, а другой член Политбюро В. Гришин лично звонил домуправу о слежке за Беней. Ну просто диво дивное! Человек так напичкан пудами прочитанных книг, что цитаты торчат у него отовсюду – из обоих ушей, из обеих ноздрей, кажется, даже... И не знает, не понимает простейших вещей! Ну не могли, Беня, заниматься тобой члены Политбюро, для этого были соответствующие инстанции, службы, люди... Не сечёт! Во-вторых, в столовой Малеевки Федоров мог прямо обращаться только к тем евреям, которые остались, сидели в зале, но никак не мог говорить о своей дружбе с тем, кто уже уехал и находится на берегу Мертвого моря. Наконец, за все годы при неоднократных застольях я ни разу не видел Федорова «пьяным в драбадан» и способным на такие выходки. Он бывал вспыльчив, но никогда не переступал границу приличия.
А то, что Сарнов и на сей раз врёт, он сам тут же и доказывает: «Для меня это было моментом истины. Вот так же, наверное, мыслит и чувствует Солженицын». Да какой же это «момент истины», коли «истина» обретается по аналогии: если А так, то и Б так... А кроме того, как же Федоров мог стать «моментом истины» для сомневающегося критика в 1990 году, если он, Вася-то, умер в 1984-м. Ах, Беня... К слову сказать, ты родился и вырос в столице, был в семье единственным ребёнком, которого родители по четным дням кормили черной икрой, по нечётным – красной, поили в такой же очередности то апельсиновым соком, то томатным. А Федоров был девятым ребенком в бедной крестьянской семье. Что такое лебеда, слышал? А потом, когда ты пакостничал в тылу, Вася работал на авиационном заводе. Что такое завод знаешь?
А он продолжает как бы от лица Федорова: «Езжайте себе в Израиль и живите там счастливо. Но не суйтесь в наши русские дела! Не лезьте, как сказал Блок Чуковскому, своими грязными одесскими лапами в нашу русскую боль!» Тут можно добавить только одно: Александр Блок, Беня, это тебе не Вася. А совет Блока Чуковскому тебе следует принять и на свой счёт, хотя ты родился не в Одессе, как Чуковский.
Сарнов ещё и призывает к национальному покаянию, пишет, что «к нему в первую очередь пристойно обратиться русскому автору». И взывает к Солженицыну: «Покажи пример!» Ну, что ж взывать к покойнику-то? Опоздал, дядя. Но сам-то жив, хоть и на карачках. Вот с себя и начни, покажи пример. Я готов помочь. Могу дать телефоны квартир, где жили В.А. Смирнов, М.С. Бубеннов и В.Д. Федоров. Может быть, там по-прежнему живет кто-то из родственников. Хоть перед ними покайся за свой литературный блуд.
Затронув вопрос об отъезде евреев в Израиль и к отъезду с родной земли вообще, критик Б. Сарнов пишет, что когда его друг (ещё один!) Аркадий Белинков «совершил головокружительный побег из нашей общей тюрьмы через Югославию в Америку», то он, пожизненно заключенный, «просто ошалел от восторга и зависти». Ну, шалеет Беня, как мы знаем, то и дело - и от восторга, и от огорчения, и от страха, но чаще всего – от злобы и ненависти к «советской тюрьме», взлелеявшей его в сыте и холе.
Вот и сейчас – ошалел. И что дальше? Надо мчаться вслед за Аркашкой, правда? Тем паче, говорит, насчет «морального права сбежать, покинуть родину, у меня никогда не было ни малейшего сомнения». Какие, говорит, могут тут быть сомнения, если Тютчев хотел сбежать, если Гоголь сбежал в Италию (правда, ненадолго), если мой учитель Шкловский сбежал (правда, тут же и вернулся), и вот теперь мой друг Аркашка... Ну и?.. «Я тупо смотрел на открывшуюся калитку и не трогался с места... Но тем не менее оставался ярым сторонником эмиграции». И яростно агитировал за неё. Уехали все дорогие друзья - Сашенька Галич, Эмочка Коржавин, Лёвушка Копелев, Васенька Аксенов, Вовуля Войнович... Есть основания полагать, что именно под влиянием его агитации. Все укатили! А у меня, говорит, «отвращение к советской жизни дошло до предела», но – ни с места! Понимал, что у тех, кого он спровадил, всё-таки были имена, за бугром они имели некоторую известность хотя бы по шумной истории со сборником «Метрополь», что помогло бы им устроиться там, а кому может понадобится он со своими сочинениями о Маршаке да опытом работы в журнале «Пионер»? То есть орудовал он как истинный провокатор.
«Кое-кто из знакомых, - пишет, - уже стал намекать, что мне и самому лучше уехать». В числе этих знакомых был и я, только не намекал, а прямо говорил: «Беня, шпарь! В тюряге же сидишь. Хоть Ксантиппу свою пожалей. Дай ей вздохнуть воздухом свободы». Но эти намёки, говорит, «приводили меня в ярость». Странно, намёки-то были продиктованы состраданием. Но скорей всего, дело тут в том, что он понимал: советчики понимают его провокаторскую сущность. И он продолжал: «Российский литератор лучше выполнит своё предназначение, конечно же, не здесь, в тюрьме, а – там, на воле!» И при такой-то убеждённости – ни шага в сторону воли.