Железнодорожные охранники торопили ребят: «Шнель! Шнель!»

Привели их в полуразрушенный пустой дом. В нем ходил ветер, по скользким лестницам текла размытая дождем штукатурка. Бумага шуршала и чавкала под ногами, сорванные ветром бумажные клочья метались над головой, как седые летучие мыши. «Сколько у немцев бумаги, – подумал Володька. – Везде бумага»

Их запустили в уцелевшую комнату, даже со стеклами. Охрану не выставили.

Ребята молча повалили всю свою ношу на пол. Старшие выбирали из узлов и котомок зимние шапки – надевали на себя все, что есть поплотнее.

– Отрываться будем? – спросил Володька.

– Драться будем.

Володька высунулся из окна:

– А никого нет.

– Придут. Приходят в каждом немецком городе.

Тонька устало, как взрослая, как совсем старая, вздохнула.

– У поляков хорошо – люди поесть дают. – Она тоже натянула на себя зимнюю шапку. Стриженая, да еще в зимней шапке, она совсем стала похожей на остроносого, слабогрудого мальчишку, только юбка ее девчонкой и делала. – Вишен в Польше до дури.

«Я тебе платье шелковое куплю, – ни с того ни с сего подумал Володька. – Как у мамы платье, голубое в белых цветочках.»

– Ох, вишни бы я поела сейчас…

– Будет тебе вишня под носом… – сказал ей Гришка, тот самый скуластый, и ушел вниз и долго гремел там – что-то ломал.

Наверх его пригнала старуха с корзиной, прикрытой платком. Объяснила, что она из Литвы, что по-литовски зовут ее Гражина, а по-немецки она уже давно фрау Роза. Поставила корзину посреди комнаты.

– Картофель и немного хлеба.

Старухино лицо напоминало разросшуюся до невероятных размеров фасолину, сморщившуюся от долгого лежания. Платок был повязан узлом на лбу, отчего лицо казалось еще длиннее. Во рту сверкал полный комплект новеньких голубоватых зубов. Зубы держались некрепко, когда старуха говорила, они лязгали сами по себе, как бы раскусывая слова пополам.

Оставив еду, фрау Роза ушла.

Поели. Кто спать завалился, кто уселся играть в дурака украденными где-то немецкими картами с королями рогатыми, дамами, жирными и румяными, и валетами с подхалимистыми рожами. На рубашке карт нарисована голая тетка. Наверно, девчонки пририсовали ей трусики и бюстгальтер чернильным карандашом.

К вечеру за окном закричало, засвистало, заулюлюкало: «Русские свиньи, собачье дерьмо, ублюдки…»

– Пришли, – сказал Гришка.

Володька подумал: «Что они, слов других, что ли, не знают? Все одно да одно…» Битая голова его заволновалась, а за ней и вся натура Володькина взвинтилась – он вспрыгнул на подоконник. Возле дома, на пустыре, заваленном ржавым железом, стояла толпа мальчишек. На всех были ремни, на некоторых портупеи, у всех закатанные рукава, расстегнутые воротнички, крепкие ботинки, даже футбольные бутсы и еще какие-то с железными скобками по широкому ранту. Володька заголосил:

– Обожравшиеся колбасники, у вас икота из глаз прет! Мешки с крысиным дерьмом!

В окно полетели камни.

Мальчишки и девчонки постарше уже поверх всего надетого натягивали на себя зимние рваные-перерваные пальто. «Драться пойдут, – подумал Володька. – Шапки – чтоб голову не проломили, пальто – от кастетов». От этой мысли у него заломило, запекло в затылке, словно сунули туда, в череп, печеную картофелину. Переборов надвинувшуюся было темень, Володька схватил чью-то зимнюю шапку.

– Я пойду.

Гришка плечами пожал, но другой, тот, что после Гришки был самым старшим, белоголовый, веснушчатый Сашка, сказал:

– Нельзя тебе, у тебя голова слабая. С малышами останешься, они покажут, что делать.

– Слабая, когда бьют, теперь я сам буду бить.

Гришка засмеялся сухо и зло:

– Ты будешь бить, а они глядеть? Разевай рот шире. Останешься – слушай, что говорят.

По его тону, по усталому, даже жестокому выражению ребячьих лиц Володька понял, что для них это не просто драка, а как бы обязанность победить, что каждая, даже маленькая, помеха означает для них поражение.

– Я бы не помешал, – сказал Володька.

Он увидел, как по Гришкиным глазам прошел теплый отблеск – теперь бы они поладили и помирились.

«Гришка, Гришка, будь моим братом. Ты будешь старшим, я буду младшим», – подумал Володька, затосковав.

Ребята стояли вдоль стенки, чтобы камнем не задело. Гришка скомандовал:

– Пошли, что ли. Все знаете, что делать. – Он кивнул малышам, как бы подбадривая: – Раньше времени не начинайте, пускай разгуляются.

Мальчишки в шапках, девчонки в шапках – все старшие пошли вдоль стены. У дверей они нагибались, проскакивая опасную зону. С потолка сыпалась штукатурка, со стен сыпалась штукатурка, позванивало, похрустывало стекло. Хлопнула разбитая камнем лампочка. Малыши, кто из мешка, кто из-за пазухи, доставали рогатки, мелкие гайки, кусочки битого чугуна. Дали рогатку Володьке.

– Умеешь? – спросил его бледный малыш со сведенными ногами. – Держи кожицу у плеча левой рукой. Самой рогаткой резину натягивай. Как на цель найдет, так и спускай.

Володька подумал, что рогатку по-настоящему он никогда в руках не держал, но сказал малышу:

– Не учи ученого. Я как врежу. – И он растянул рогатку как надо, как его малыш научил.

Малыш кивнул одобрительно:

– Врежешь, когда скомандую.

Свист, брань, улюлюканье за окном смолкли вдруг. Камни перестали крошить разбитые оконные стекла.

– Наши вышли, – сказал малыш.

Другие малыши пододвинули к окну табуретку, помогли своему главному на нее залезть – сам бы он не залез.

Нападающие хохотали. Корчась от смеха, вразвалочку пошли к дому. У Володьки затосковало под сердцем от вида их сытой, довольной, веселой силы. И тут от дома покатился на местных мальчишек грязный, рваный отряд. Этим, в портупеях, в подогнанной ладной форме, – откуда им было знать, что пальто зимние, страшные, с торчащей в прорехах ватой, специально в подмышках разорваны, чтобы не тесно было руками двигать, что на поясе под рубахой картонки лежат от книжек, чтобы дых уберечь, что зимние шапки тоже не для потехи. Местные даже не вытащили кастетов никелированных, они вытащили их позже, когда уже было поздно.

Подбежав к вожаку, Гришка будто споткнулся и тут же, прыгнув, взял вожака «на головку». Вожак портупейщиков опрокинулся. Гришка с поворота уже бил соседнего парня левой.

Черные ватные клубки вонзились в толпу, завивая вокруг себя спирали рубах с закатанными рукавами.

– Давай, давай, черти нечесаные! – орал Володька. – Бей колбасников, дави!

Он растянул было рогатку, но рахитичный малыш сказал ему строго:

– Не смей, в своего попадешь. Я скажу, когда надо.

Местные, придя в себя после натиска, разделили детдомовских, оттерли их друг от друга. Закружились по двое, по трое против одного.

Возле Гришки, Сашки и Якова, долговязого, длиннорукого и худого, винтилось по четыре парня. Володьке казалось, будто он слышит тяжелое, обрывающееся дыхание своих. Удары их ослабли. Кто-то упал. «Сомнут», – подумал Володька. Но от дома шла вторая волна в зимних шапках – девчонки. У каждой в руке ножка от стула.

Удары посыпались с хрустом. Девчонки, визжа, прорубались к своим. Так остервенело, так люто махали палками, что местные дрогнули и отступили. Детдомовцы отступили тоже. Между дерущимися образовалась широкая полоса, на которой валялись клочья ваты, лоскутья, отскочившие пуговицы, сорванные портупеи и зимние шапки. Вот тут-то портупейщики и достали никелированные кастеты.

– Давай, – сказал малыш и первым нацелил рогатку.

Со свистом, с фырчанием прянули гайки, кусочки свинцового кабеля и колотого чугуна. Местные завертелись. Они прикрывались руками, роняли кастеты. Они бежали, подпрыгивая и повизгивая.

Гришка свистнул.

Малыши опустили рогатки.

Детдомовская орава молча ринулась в бой. Схватив споткнувшегося вожака за волосы, Гришка взял его «на коленку». Портупейщики убегали. Вожак с расквашенным дважды носом, с заплывающим глазом, с оборванной портупеей кричал им что-то, он все-таки уходил последним, прихрамывая и отмахиваясь. Вдруг он остановился, с головой, помутненной обидой, выхватил из-за пазухи вальтер.