– Будто лилия…
Маруська, встав на цыпочки, тихо спросила:
– А ее кушают?
Дед, как волшебник, на ладони обнес по ребятам душистый цветок, подержал перед каждым, чтобы каждый успел нанюхаться, потом разделил сердцевину цветка на ядреные ломтики, в которых под тонкой пленкой кипел оранжевый сок.
– И тебе, Вера, – наделив ребятишек, сказал дед Савельев. – Лизни… А это – больному. – Он подошел к бельевой корзине, где со стиснутыми зубами лежал найденный на дороге мальчишка. – Разожми ему зубы.
Зубы мальчишки сами разжались.
– Кто меня керосином намазал? – крикнул он хрипло и дико. – Нужно «Хайль!» кричать… Ой, не бейте меня больше по голове… Поросятники! Недоноски! Колбасники!..
Бабка перекрестилась. Дед выдавил сок из ломтика в открытый, хватающий воздух мальчишкин рот. Мальчишка дернулся, выплюнул сок прямо в деда, засновал по корзине и наконец затих, затаился, спрятав голову под подушку.
Разделенное по частичкам солнце, каждому на ладонь подаренное, как бы померкло. Маруська заплакала, сказала с необоримой обидой:
– Вдруг ее есть нельзя. Вдруг это гадючья ягода.
– Можно, – сказал дед. – Она вкусная.
Первым свой ломтик проглотил Сенька, его обожгло кисло-сладким. За Сенькой остальные ребята съели враз. Одна Маруська лизала свою дольку, высасывала по капельке. С первой же капелькой сока ее страх ушел. Съев, Маруська сказала:
– Я б такой апельсины много бы съела – целую гору. – Она слизнула с ладони запах. – Вон как пальцы напахли. – Она нюхала пальцы, прижимала их к щекам и ко лбу, смеялась кокетливо и заливисто.
– Леший с тобой, – пробурчала старуха. – От горшка два вершка, а смотри как девчится. Неужто в этой кислятине сок такой сильный? Я бы последнее яблоко на нее не сменяла.
Дверь отворилась. Генералом вошла в избу Любка Самарина, в белой блузке шелковой, платок на плечах с розами – еще до войны Мишкой подаренный, трактористом, туфли «Скороход» на высоком каблуке.
– Чем это у вас пахнет? – спросила она с порога. Увидев на столе апельсиновые корки, на Сеньку глаза кинула. – Корки апельсиновые – в буфет, ребятишек – за печку. – И с улыбочкой, вежливым голосом: – Будьте любезны, входите, герр доктор. – Бабке шепотом: – Я тебе немца привела из Засекина, доктор ихний.
Немец вошел в избу стеснительно. Поздоровался, как крещеный, сняв шапку.
– Вот он, герр доктор, – сказала Любка и рукой оголенной повела, будто к танцу. – Пулей раненный.
Немец снял с плеча сумку, обшитую кожей, положил ее на скамейку и достал кусок мыла. Бабка засуетилась, налила в глиняный рукомойник теплой воды, выхватила из комода чистое полотенце. Пока немец мыл руки, она стояла возле него, печальная и покорная, с затаенной надеждой, как все матери перед врачами.
Немец долго, старательно вытирал пальцы и все рассматривал полотенце.
– Зер гут, – сказал он и похвалил работу.
– Чего уж, – ответила бабка, – крестьянское дело такое.
Немец смотрел на мальчишку внимательно, веки смотрел, десны смотрел, живот щупал. Спросил название трав, которыми бабка обкладывала рану, и записал их в тетрадочку. Рану похвалил, мол, чистая, значит, заживет скоро. Поинтересовался, поила ли бабка мальчишку, попросил рассказать, какими отварами и настоями. Бабка рассказывала, а он все кивал, все записывал. Потом попросил показать ему травы. Некоторые он признал, другие завернул в пакетики, подписал и спрятал в сумку. Особенно заинтересовался ятрышником.
– Эта трава силу придает, – говорила бабка, – и ясность в голове. Ее на спирту нужно настаивать крепко, на перваче, потом в воде распускать – три капли в рюмку и так пить. Можно на водке – тогда побольше капель. Можно на воде, как слабенький чай пить. Полстакана утром и вечером полстакана. Она мужикам хорошо помогает.
Немец закивал весело, понюхал травку, уважительно бабку похвалил, подтвердил, что она лечит правильно. Достал из сумки коробочку.
– Витамины, – сказал и добавил главное: – Хорошо кормить. Молоко, яйца, курица, бульон, мед, творог…
Бабка завела глаза к потолку, не решаясь при немце распустить чертыхаловку. Немец побарабанил пальцами по столешнице:
– Понимаю – война. Я могу обменивать консерв, масло, сахар…
– На какие шиши?! – сорвалась бабка. – Какое у нас золото? Было кольцо обручальное – давно продала, когда сын болел… Икона была в серебряной ризе – продала в церкву, когда внук хворал. А теперь что? Патефон хочешь? – Бабка полезла было под кровать, где стоял патефон, оставленный ей в подарок председателем-постояльцем.
– Патефон не нужно. – Немец поднялся, подошел к простенку между окон. – Это обменивать. – Он вынул из сумки килограммовую банку мясных консервов.
Бабка засовестилась:
– Да куда же они тебе? Они уже двадцать лет молчат. Немец сунул ей банку в руки, полез на скамейку снимать часы.
Бабка осторожно, как стеклянную, поставила банку посреди стола. От такого богатства у бабки по щекам полились слезы. «Что-то слеза меня стала бить», – подумала она, извинительно хлюпнув.
– Может быть, у вас еще что-нибудь? – спросил немец. – Старинная одежда?
Бабка нырнула в сундук, швырком вытряхнула оттуда береженые юбки, кофты, старые полушалки. Немец выбрал два полотенца, вышитых густо, и душегрейку со стеклярусом. На столе рядом с консервами появился пакет сахара.
– Ишь сколько наторговала, – сказала ей Любка, посверкивая глазищами. – За такую то рухлядь.
Бабка отбрила:
– Ты поболе наторговать можешь…
Немец долго бабку благодарил и дедку Савельева благодарил, приняв его, видать, за бабкиного старика, а выйдя с Любкой за дверь, пояснил осуждающе, что русские, как он заметил, не умеют беречь красивых старинных вещей и с такой легкостью расстаются с ними, что он даже в толк не возьмет, почему они тогда с таким упорством воюют.
Ребятишки вылезли из-за печки, уставились было на бабкино богатство. Бабка их: «Кыщ! Пошли, Саври!» – выставила за дверь.
Она стала против стола, облегченная тайной мыслью, той, что на время отдалила от нее ненавистное слово «бульон».
Дед Савельев сидел тихо, тоже смотрел на продукты, но в его глазах, светлых и отчужденных, как бы похрустывал холод.
– Видал я всяких часов, – сказал он погодя. – С драконами и монахами, с павами, с барынями, с каруселями. Одни видал с ярмаркой. Как бьет час – человечки медные на ярмарке зашевелятся, мимо друг дружки пройдут, музыка заиграет, акробаты закувыркаются. А нету в них жизни – механическое кружение. А в кукушке есть. Да и на кукушку-то она мало похожа, так себе, чурбачок с носом. А поди ж ты…
Бабка тускло, без жалости посмотрела в простенок, где вместо часов осталось пятно.
– Дивья, – сказала она. – Хоть бы шли, а то и не тикали.
– Я тебе, Вера, леща принес, – сказал дед. – Ты мальчишке леща свари, там и окунье есть. – Он кивнул на холщовую сумку, которую, войдя, оставил возле порога. – А консерв пока что не трогай. В нем для больного нет ничего. Ты лучше его сама съешь, вон у тебя в чем душа? – Дед встал, долго глядел на пятно от часов, уходя, со вздохом сказал: – Кабы бульону ему куриного.
Бабка чистила рыбу, ругая старика, крича на его голову разорение и темень. Рыбьи потроха сложила в миску, размешала с картофельными очистками, закрыла занавески на окнах, дверь изнутри заперла и только тогда выпустила из-под печки пеструшку. Она горестно рассматривала ее, торопливо клевавшую. Курица, как червяков дождевых, рвала рыбьи потроха. Квохча, царапала миску лапой, даже с ногами в еду залезла.
Бабка думала, затемнив глаза слезами: «А ну как зарежу пеструшку и мальчонка помрет? Кабы знать, что поправится? Ах, кабы знать? Чего ж я одна-то останусь?..»
…Город серый, чужой, каменный. В сером дождике закопченая черепица.
Детдомовцев вывели из вагона, погнали по путям мимо ржавых паровозов, мимо искалеченных пузатых вагонов с подножкой по всей длине, мимо черных сгоревших танков. Женщины в макинтошах, разбиравшие мелкий металлолом, разогнулись, долго смотрели на них, идущих, сгорбатясь, под дождиком, несущих на себе охапки соломы, котелки, зимние пальто, маленьких больных ребятишек, рваные ботинки, оставленные для холодов, обмотанные проволокой и веревками.