— Я пойду домой, Аркадий Павлович, — сказала она, — устала.

— Так я провожу.

— Да нет, я одна…

— Нет, я провожу.

Он крепко взял ее под руку, но Женя резко вырвалась. Пожаров с удивлением поглядел на нее.

— А то еще был случай… — начал снова Аркадий Павлович.

Женя прервала его:

— Не надо, Аркадий Павлович.

— Что случилось?

— Да ничего.

— Понимаю, — согласился Пожаров. — Сон подступает. А мне хоть бы что.

Женя не ответила.

— Да, кстати, Женечка, — Пожаров переменил тему, — как у вас с институтом?

— Никак.

— То есть? Вы что же — раздумали?

— Я еще думаю.

— О чем же думать, Женя? И почему вдруг теперь вам надо думать, если все решено?

— Вы когда-нибудь дорожили чьим-нибудь уважением?

— Ну, а как же… — Пожаров слегка замялся. — Вот вашим, например.

— Я серьезно говорю с вами!

— И я…

— Ну, так, значит, вы знаете, как это уважение страшно потерять.

— А чье же уважение вы боитесь потерять? И кто же вас перестанет уважать, если вы поступите в институт?!

— Разве вы не слышали, о чем говорил мой отец?

— Но он же сам…

— Оставьте. Вы ничего не понимаете! — оборвала его Женя. — И молчите, не касайтесь этого.

Пожаров пожал плечами. Он действительно ничего не понимал.

Калитка была открыта. Тетя Наташа уже была в саду, собирала с грядок клубнику. Женя незаметно прошмыгнула к себе в светелку. Ей не хотелось сейчас ни с кем разговаривать, в чувствах и мыслях была такая неразбериха, что она решила прежде всего лечь и уснуть. Может, пока спит, все само собой и разберется.

Женя сбросила свое белое, с мокрым от росы подолом платье, вытащила из волос увядшие цветы и нырнула в постель, в тишину, в сны…

Разбудил ее негромкий говор под окном.

Она уткнулась в подушку, но разговор под окном не умолкал, лез в уши, отпугивал сон. Разговаривали мать и тетя Наташа.

— Ну, неужели она одна бежала ночью? — нервно говорила мать. — Ведь это же далеко.

— Кто-нибудь провожал, наверно, — спокойно ответила тетя Наташа.

— А кто провожал? Пожаров?

— Не видела.

— А почему?

— Не собиралась сторожить.

— Ну что ж, если Пожаров, я не возражаю, — сказала мать, — очень милый молодой человек…

— Еще раз тебе говорю — не вмешивайся, — с нетерпением прервала ее тетя Наташа, — она же взрослая. И что это за забота у тебя? Провожал ее Пожаров или не провожал. «А если Пожаров не провожал — то кто же?» И что этот Пожаров тебе дался!

— А потому, что он со мной говорил…

— О чем?

— Да уж говорил… «Если бы только Женя, говорит, согласилась…»

В последних словах матери слышны были радость и торжество.

Женя вскочила с постели, подбежала к окну, откинула занавеску. Что такое? Что там говорил Пожаров? Но разговор уже прекратился. Мать срезала цветы для букета в вазу, а тетя Наташа с большим блюдом клубники в руках уже поднималась по ступенькам веранды.

«Пожаров! Еще что? А он-то при чем тут? И что это еще за новости — разговаривать обо мне с мамой?.. Что же это, замуж за него, что ли? Фу, какой вздор!»

В самом деле, какой все это вздор по сравнению с тем, что должна сейчас решать Женя! Она понимает отца — он не хочет принуждать ее остаться в совхозе, знает, как хочется Жене попасть в институт, как хочется пожить ей в большом городе… А в то же время, как горько ему, наверно, было вчера, когда совхозные ребята кричали, что они останутся в совхозе, что они не боятся работы на родной земле, а она, его дочь, сидела молча, потупив голову!..

Сердце заныло от жалости к отцу. Он так чутко любит ее, он боится ее огорчить. А она, эгоистка, ради своих личных желаний готова оставить его в такое трудное время… И что он ответит людям, если ему скажут: «Наших детей в совхозе оставил, а свою-то дочку небось в институт послал»? И как сама Женя посмотрит в глаза своим товарищам? А с другой стороны, остаться… На всю жизнь — только поля да фермы. И никакой личной радости… Откуда она может прийти, эта радость?

Перед глазами возникло лицо Арсеньева, холодное, замкнутое. Серые глаза, последний взгляд, взгляд человека, уходящего навсегда…

Что же делать? Что ей сейчас делать?..

За дверью заскрипели и заохали ступеньки крутой лесенки.

Елизавета Дмитриевна, мать Жени, открыла дверь. Моложавая, с желтыми, чуть подкрашенными волосами, она, как всегда, уже с утра была одета и причесана.

— Спускайся, поздно. Пойдем скорее, расскажешь, что вчера было после того, как мы ушли.

Женя засмеялась:

— Рассказывать-то нечего. Ничего вчера и не было, ничегошеньки.

— Как так?

— Да вот так. Ничего и не было! Потанцевали да и разошлись. А папа дома?

— Ну, уж твой папа… Разве он когда-нибудь бывает дома? — И тут же ревниво прищурила глаза. — Значит, папе есть что рассказать, а мне так нечего? Ну, как хочешь.

Елизавета Дмитриевна обиженно повернулась и начала спускаться по узенькой крутой лесенке. Женя, накинув халатик, поспешила за ней.

— Мама, я совсем забыла: все нашего отца вчера очень хвалили. И потом, ребята говорили, что они в совхозе останутся. А еще Анна Федоровна сказала, что ты вчера была очень интересная.

— Ну вот, — довольная своей проницательностью, сказала Елизавета Дмитриевна, — а говоришь, что рассказать нечего. Вспомнишь и расскажешь. И кто провожал тебя, скажешь.

— Ну конечно, скажу. Меня провожал Пожаров.

— А я это и сама знаю. Запомни, Женя, что твою маму провести очень трудно. Иди завтракать.

— Бегу. Только умоюсь.

В доме пахло жареными оладьями — это, конечно, тетя Наташа печет оладьи к завтраку. И когда она все это успевает?

Мать на веранде гремела посудой, накрывала на стол.

Елизавета Дмитриевна любила все делать быстро. Но она как-то не умела рассчитывать движений, и вещи, попадая в ее руки, охали, стонали, звенели, гремели… Тетя Наташа обычно только пожимала плечами:

— Этот человек вечно спешит, у этого человека всю жизнь через минуту поезд отходит!

В тот момент, когда Женя вышла на веранду, молочник, столкнувшись с чайником, звякнул и выплеснул немного молока на стол.

— Мама, дай-ка я, — сказала Женя, поспешно оттесняя мать от стола.

Елизавета Дмитриевна обиженно отошла.

— В этом доме меня все за маленькую считают…

Савелий Петрович пришел, когда стол уже был накрыт и ждали лишь его, чтобы подать самовар.

— Вся посуда цела? — осведомился он, садясь за стол. — Мой стакан, как вижу, еще существует на свете.

— Ну, уж и ты тоже, — отмахнулась Елизавета Дмитриевна, — как будто я каждый день твои стаканы бью.

— Не каждый день, конечно, а так, раз в неделю.

— Ну, пусть раз в неделю. Но ведь не каждый же день.

Женя смеялась, ей нравилось, когда отец и мать начинали препираться, словно маленькие дети.

— А сам-то — посмотри, нет, ты посмотри, Савелий! Ведь я только сегодня утром тебе рубашку дала, а на что она похожа? Вон к спине прилипла, мокрая совсем!

— А что ж поделаешь, если жарко?

— Да, жарко. Но кто же тебе велит мотаться чуть свет по полям, а?

— Советская власть велит. И кстати, не на полях был. На озере. У Веры Грамовой.

Елизавета Дмитриевна поджала губы.

— Опять у Веры?

— Женя! — с торжествующим смехом закричал Савелий Петрович. — Гляди-ка, мать ревнует!

— Какие глупости! — Елизавета Дмитриевна нервно подвинула чашку, и тотчас розетка для варенья слетела на пол и со звоном разлетелась на куски.

Савелий Петрович засмеялся еще громче.

— Тетя Наташа, скорей неси самовар, — закричала Женя, тоже смеясь, — уже посуда со стола летит!

— Несу, несу! — отозвалась тетя Наташа, появляясь с кипящим самоваром в руках. — Подождите чашки бить, напейтесь чаю сначала.

Тетя Наташа, невысокая, худощавая, с усилием приподняв и поставив самовар на стол, перевела дух:

— Что-то самовар этот все тяжелей да тяжелей становится.

— Это мы с тобой, Наталья Дмитриевна, все старше да старше становимся, — отозвался Савелий Петрович, принимаясь за оладьи. — У тебя самовар все тяжелей, а у меня горы все круче, дороги все длиннее. Так оно и идет.