Славяне с упоением ринутся в Европу, до потери личности своей заразятся европейскими формами, политическими и социальными, и таким образом должны будут пережить целый и длинный период европеизма, прежде чем постигнуть хоть что-нибудь в своем особом славянском призвании в среде человечества. Между собой эти племена будут вечно ссориться, вечно друг другу завидовать и друг против друга интриговать…
России надолго останется тоска и забота мирить их, вразумлять их и даже, может быть, обнажать за них меч при случае…»
Да, какое-то непрактическое простодушие русских… Насколько оно, в конце концов, страшнее всякого еврейского коварства!
Прав генерал Марков, простодушный и бесхитростный солдат: нет у русского народа врага большего, чем… сами русские.
В эти бессонные ночи перед глазами Корнилова возникали яростные лица солдат, устремлявшихся в атаку на позиции врага. Жутко становилось противнику от этих знаменитых штыковых ударов русской пехоты. Выдержать их было невозможно…
И вдруг эта ярость обернулась против своих!
Что произошло? Повреждение рассудка? Дьявольское наваждение? Всеобщее безумие?
Но разве не то же самое пережили англичане при Кромвеле, а французы при Робеспьере и Марате?
Выходит, настала очередь России… Какая жуткая очередность, роковая, безжалостная, неотвратимая!
Но из Керенского, балаганного шута, не получится ни Кромвель, ни Марат, ни Робеспьер – совсем не тот материал. Следовательно, самое страшное у России еще впереди… Это открытие ударяло в голову и заставляло расширенными глазами всматриваться в темноту. Сердце не унять. Господи, а мы-то думаем, что испытания кончаются! Нет, они лишь начинаются. Грядут безжа-лостные и кровавые диктаторы. В России потрясения куда страшнее, чем в Европе…
И снова природа солдатской ненависти, неукротимое стремление расправиться с узниками Быховской тюрьмы возмущали ум и сердце.
Третьего дня Быхов покинул генерал Марков. Он уезжал с общего одобрения остающихся товарищей. Они его отпустили. Маркову это затворничество с книжками в руках осточертело. Он рвался к привычному делу и уезжал на Дон, к Каледину. В последний вечер, в последнем разговоре за столом, он внезапно бросил реплику, которая теперь, в бессонные часы, приоткрывала для Корнилова возможность самому добраться до ответа на свой же собственный вопрос о солдатской ненависти к ним, своим военачальникам, с которыми они вместе ломали тошную окопную судьбу.
Генералы вспомнили о молодости, о первых годах службы, о захолустных гарнизонах, где квартиры, как правило, сдавались без отопления (были дороги дрова), о жалком жалованье. Экономить приходилось и потом, в годы академической учебы. Русский офицер, по сути дела, всю жизнь недоедал… Вынужденная бережливость накладывала отпечаток на весь облик офицеров, съехавшихся в академию. Они отличались от гвардейцев, «как зебры полосатые» (слова Деникина).
В то время как аристократия, расточительная и невежественная, прожигала жизнь напропалую, армейское офицерство починяло прохудившиеся сапоги, штопало бельишко, экономило на пустых щах, без говядины. По Невскому вихрем проносились кровные рысаки под щегольскими сетками, утонченные красавицы украшали собою театральные премьеры и вернисажи. Перед концом сезона высший свет решал, куда отправиться на лето: в Ниццу, в Сан-Себастьян, в Бретань. А в аудиториях академии офицеры обмирали от опасности завалить экзамен: тогда прощай навек надежда на избавление от худых сапог и грубого белья, мало чем отличавшегося от солдатского.
Вечерний разговор прервался: продолжать его не имело смысла. Генералы еще посидели, повздыхали и стали расходиться. Каждый из участников того товарищеского ужина уносил в душе неясное, не до конца осознанное ощущение своей не то вины, не то неловкости, не то… (Никак не находилось нужное определение!) Громадный дом России за века своей истории сложился из нескольких сословных этажей. Свой этаж в нем занимали и военные. И никого на этажах нисколько не заботило, как там приходится существовать подвальным обитателям. А подвалы были обширные и многолюдные! И вот подвальный люд вылез и яростно задрал головы на этажи. Само собой, первая их злоба направилась на тех, кто всего ближе: на офицеров, генералов…В России прочно установилось безвластие. Поэтому на узников Быховской тюрьмы уже никто не обращал внимания. Поэтому они так легко разъезжались…
Временное правительство, затворившись в Зимнем дворце, распространяло свое «могущество» не далее Обводного канала.
Военная власть в Ставке тоже была парализована и существовала лишь потому, что непостижимым образом бездействовали немцы. Впрочем, пойди они в наступление, – кто знает? – вдруг в самой солдатской русской толще пробудилось бы что-то сугубо национальное, подвигнув остатки армии принять обнаглевшего противника на штык.
В Петрограде все уверенней хозяйничал Совет рабочих и солдатских депутатов. Возглавлял его, прогнав худосочного Чхеидзе, весь клокотавший от энергии Троцкий. Его нетерпеливое неистовство подкреплялось реальной силой: само правительство, изобретя смертельную опасность от Корнилова, вооружило рабочие отряды (Красная гвардия). Кроме этих отрядов Троцкий имел поддержку всего распухшего сверх всякой меры столичного гарнизона и такую копившуюся в течение всех военных лет силу, как Балтийский флот. Десятки тысяч полнокровных мужиков в бескозырках и бушлатах ретиво рвались в центр Питера вкусить наконец-то своего классового превосходства над презренными буржуями.
А страна разваливалась и нищала, дробилась и получала вкус к анархии. Пылали старинные помещичьи усадьбы, резался дорогой породный скот, самозабвенно вырубались парки и рушился инвентарь. Фабрики закрывались, выкидывая рабочий люд на клокочущие улицы (жизненная сила революции). Инфляция ставила рекорды, и деньги, называемые «керенками», шли не на счет, а на вес.
Первыми, кто обеспокоился состоянием российских дел, были послы союзнических стран. 26 сентября полномочные представители Великобритании, Италии и Франции посетили Керенского в Зимнем и потребовали от него (во имя, разумеется, победы) «восстановить воинский дух и дисциплину». В первую очередь следовало «раздавить большевиков» (как явных агентов германцев).
Дипломатический демарш в Петрограде являлся всего лишь декоративной стороной того, что на самом деле происходило за кулисами Большой политики.
На страницах влиятельных европейских газет все чаще стали появляться имена министра иностранных дел Германии Кюльма-на, французского премьера Бриана и английского дипломатического зубра лорда Сесиля. Воюющие армии были обескровлены предельно. Наступила страдная пора большого государственного торга – тайных встреч, соглашений, меморандумов, конференций. Понеся самые громадные потери на войне, Россия оказаласьсамой слабой и беспомощной. Ее и сделали жертвой. В этой стае уважали только силу!
Каждая из высоких договаривающихся сторон лезла из кожи, чтобы не упустить собственной выгоды. Европейское одеяло тянули не только за углы, но и хватались за края, где только можно ухватиться. (Даже Бельгия хваталась!) И лишь одна страна не допускалась к этому хищническому дележу – Россия, ибо все аппетиты алчных торгашей удовлетворялись за ее счет. На дипломатическом языке это именовалось так: «Допустить уступки на условиях достаточной компенсации на Востоке».
Наступил финал того, почему три года назад сербский парнишка Гаврила Принцип стрелял в Франца Фердинанда.
Все же русский медведь, чью шкуру так увлеченно готовились разодрать, оставался еще жив.
В середине октября военный министр Верховский (его заслуги заключались лишь в резком неприятии Корнилова) наложил запрет на демобилизацию из армии трех возрастов – обнажится фронт. Но в то же время он провозгласил, что «дисциплина в русской армии должна быть добровольной, на основе общей любви к Родине; необходимо, чтобы дисциплина перестала носить в себе неприятный характер принуждения». В неудержимом пустозвонстве он брал пример со своего шурина Керенского.