Б. Я вижу, что даже и поклонники Гоголя не чужды замашки нападать на целое общество…
А. Нисколько. Франция в отношении к светской общественности, без всякого сомнения, первое государство в мире. Однакож и там центр светскости и высшего тона находится в Париже, и именно в двух пунктах: в последнем убежище легитимизма, Сен-Жерменском предместье, и в новой мещанской аристократии, при дворе. Все прочие слои общества суть только более или менее верные отражения этих первообразов светской общественности. Смешно и нелепо было бы видеть унижение всего общества в весьма обыкновенной и правдивой фразе, что истинный хороший тон царствует в высшем петербургском кругу и что средние круги общества часто добровольно делаются смешными, считая и себя «большим светом» и стараясь копировать с образца, который они видят издали, на гуляньях и в каретах, проездом по улице. Нет никакого унижения, когда вам скажут (если вы этого не знаете сами), что нигде нет столько пустых претензий, изысканности, чопорности, а следовательно, и дурного тона, как в этих средних кругах, почему-то считающих себя в каких-то отношениях с «большим светом», который для них есть истинная terra incognita.[225] Так как в них нет ничего своего, то все чужое, которым дышат они, переходит у них в карикатуру: развязность и свобода высшего общества — в наглость, приличие — в чопорность, вежливость — в церемонность, любезность — в гостинодворский тон. Я именно говорю о средних кругах. Если вы знаете хорошо наших помещиков, согласитесь со мною, что между ними нередко встречаются прекрасные исключения: в их домах вы не найдете того, что называется «высшим светом», но найдете благородный тон, благородную простоту обращения, истинную образованность, которая так редка и в «высшем свете». В них есть свое, оттого они не пародируют других; они берут от большого света свое, не принимая от него чуждого им или не соответствующего их средствам и положению. Наше общество еще так молодо, так еще не установилось и не приняло общего характера, что такие прекрасные исключения представляются только в семействах, в отдельных домах, а не в целом сословии, пестром и разнохарактерном. И причина таких прекрасных исключений состоит именно в том, что домы, о которых я говорю, имеют свое собственное значение и не принадлежат к тому, что называется «средними кругами»: это аристократия наших провинций. Под средним кругом должно разуметь преимущественно чиновничество столиц и губернских городов — это плодородное поле, с которого даже и низшие таланты, чем талант Гоголя, сбирают такую обильную жатву. Вот их-то и имела в виду рецензия. Но что же плоского и грязного находит рецензент у Гоголя? — Портреты Петрушки и Селифана, запахи (говоря его нерусским языком), описание двора Коробочки, в котором свинья с семейством, рывшаяся в куче сора и мимоходом заевшая цыпленка, особенно неприятно подействовала на его светскую разборчивость. Что же бы сказал он, прочитав известную басню Крылова, где свинья играет главную роль… «Грязь на грязи!» восклицает «почтеннейший» чистоплотный рецензент…
Б. Однакож вы, верно, не находите изящными подобные картины?
А. Напротив, именно нахожу изящною эту грязь, «возведенную в перл создания», нахожу ее в миллион раз изящнее сусальной позолоты поэтов среднего круга общества, поэтов чиновнических и губернских. Картина быта, дома и двора Коробочки — в высшей степени художественная картина, где каждая черта свидетельствует о гениальном взмахе творческой кисти, потому что каждая черта запечатлена типическою верностью действительности и живо, осязательно воспроизводит целую сферу, целый мир жизни во всей его полноте.
Б. Ну, хорош же этот мир! Поздравляю с такою жизнию!
А. Не взыщите — чем богаты, тем и рады! Поэзия есть воспроизведение действительности. Она не выдумывает ничего такого, чего бы не было в действительности; она только идеализирует явления действительности, возводя их к общему значению, что и значит «возводить в перл создания». Всякая другая поэзия — пустое фантазерство, вздор и пустяки, способные забавлять людей ограниченных и необразованных. И потому мерка достоинства поэтического произведения есть верность его действительности.
Б. Но неужели же в русской действительности нет ничего лучше и благороднее Петрушки, Селифана, Коробочки, Собакевича, Чичикова и тому подобных героев и героинь?
А. Без всякого сомнения, есть; и автор совсем не думал своими «Мертвыми душами» утверждать противное. Он только взял себе известную сферу жизни, действительно существующую, — вот и все. Упрекать его за это — все равно, что упрекать Лафонтена и Крылова, зачем они писали басни, а не оды, упрекать Мольера и Фонвизина, зачем они писали комедии, а не трагедии. Стекла (по прекрасному выражению Гоголя), озирающие небесные светила и насекомых, равно велики. А какое же вы имеете право упрекать естествоиспытателя, что он изучает инфузорий, как будто в природе нет творений более благородных? Сверх того, надо еще сказать, что, находя лица, изображенные Гоголем, особено безнравственными и глупыми, довольно ребячески преувеличивают дело и грубо его понимают. Эти лица дурны по воспитанию, по невежественности, а не по натуре, и не их вина, что со дня смерти Петра Великого прошло только 116, а не 300 лет. Неужели в иностранных романах и повестях вы встречаете все героев добродетели и мудрости? Ничего не бывало! Те же Чичиковы, только в другом платье: во Франции и в Англии они не скупают мертвых душ, а подкупают живые души на свободных парламентских выборах! Вся разница в цивилизации, а не в сущности. Парламентский мерзавец образованнее какого-нибудь мерзавца нижнего земского суда; но в сущности оба они не лучше друг друга. Люди с божественною искрою в душе везде редки, — и я первый пламенно желаю, чтоб Гоголь иногда дарил нас изображениями и таких личностей, тем более желаю, что теперь только один он и может изображать их. Но я не считаю себя вправе требовать, чтобы он изображал то, а не это, или ставить ему в вину, что он изображает то, а не другое.
Б. Но воля ваша, а такие слова, как: свинтус, скотовод, подлец, фетюк, чорт знает, нагадить и тому подобные — такие слова видеть в печати как-то странно.
А. А слышать или самому говорить каждый день не странно?.. Но автор «Мертвых душ» нигде не говорит сам, он только заставляет говорить своих героев сообразно с их характерами. Чувствительный Манилов у него выражается языком образованного в мещанском вкусе человека; а Ноздрев — языком исторического человека, героя ярмарок, трактиров, попоек, драк и картежных проделок. Не заставить же их было говорить языком людей высшего общества! Что же касается до слова «подлец», автор употребляет его и от своего лица, как люди порядочного тона употребляет, кроме этого слова, слова: вор, разбойник, плут, взяточник, казнокрад, завистник, лжец, клеветник и т. п. И я, право, не понимаю, что неприличного в слове подлец и чем оно непристойнее, например, слов предатель, низкопоклонник и проч. Дело не в слове, а в тоне, в каком это слово произносится. Иной любезник чиновнического или гостинодворского кружка говорит все вежливости, одна другой тоньше и деликатнее, а все кажется, будто он отпускает такие выражения, за которые выводят под руки из собраний; а порядочный человек выражается резко, называет вещи их настоящими словами — вонь вонью, подлеца подлецом, и между тем разговор его все-таки исполнен благородства и достоинства, приличия и хорошего тона. Правда, Гоголь иногда касается таких сторон общественности, которые под пером иных писателей были бы просто невыносимы и для обоняния, и для слуха, и для взора; но как Гоголь не копирует действительности, а «возводит ее в перл создания», как его юмор спокоен, мягок и благороден, несмотря на свою силу, цепкость и глубокость, то в его созданиях никогда и ничего не бывает низкого и тривиального. Он владеет тайною великого таланта обращать в чистое золото все, к чему ни прикоснется. Скажите по совести, встречали ли вы в его сочинениях хотя одну картину грубой чувственности, написанную с желанием самому налюбоваться ею и возбуждением нечистого восторга приобрести себе большее число читателей? Где, укажите, рисует он грязь для грязи по страсти к цинизму — замашка, довольно любимая, впрочем, добрым и талантливым Поль-де-Коком, с которым так невпопад, так натянуто вздумала равнять Гоголя рецензия? Гоголь и Поль-де-Кок — это имена, между которыми столько же общего, как между именами Вольтера и какого-нибудь барона Брамбеуса. Кстати: я знаю одного писателя, хоть и плохо по-русски пишущего, но во многом походящего на Поль-де-Кока, по крайней мере со стороны цинизма, если не со стороны знания языка, таланта, сердечной теплоты. Это — барон Брамбеус… Вот его так можно обвинять в дурном тоне, в плоскостях, в сальностях, в явном незнании русского языка и русской грамматики, при таланте, которого силу составляет смелость; да иногда блестки внешнего, поверхностного ума. И подобное обвинение можно подкрепить фактами, против которых нечего будет сказать ни вам, ни всякому другому, ни даже барону Брамбеусу. Если вы забыли его несчастные «Фантастические путешествия», как забыла их русская публика, бросившаяся было на них сначала слишком горячо, по опрометчивости, столь свойственной всему молодому, — то вам стоит только перелистовать их, чтоб перед вами возникла целая галлерея картин, одна другой неумытее, одна другой спиртуознее, до того, что перед ними всякие другие «запахи» должны утратить свою резкость. Да вот кстати — со мной одна из тетрадей литературных материлов, которые я собираю для составления истории русской литературы. Я ведь и зашел сюда именно потому, что мне нужно навести кое-какие справки насчет критики «Библиотеки для чтения». Я не буду вам разрывать всей этой кучи, чтоб не заставить вас зажимать, или, как выражается рецензия, «закрывать рукою» ваш «почтеннейший» нос; я только напомню вам бегло кое-что и прежде всего то место, где барон проваливается через Этну к антиподам и попадается прямо в антраша танцовавшей губернаторши, которая жмет его коленками, душит, а он за это кусает ее за мягкую тяжесть, наполнившую его рот[226]… Что — хорошо?.. А его чистоплотные рассказы о «тихом, роскошном, пуховом тельце девушек, в коротеньких розовых юбочках;[227] о «светлой похотливой коже преданных на жертву жадным взорам пухленьких грудей и плеч»;[228] о «постели двух юных любовников, только что оставленной ими поутру в живописном беспорядке, еще дышащей вулканическою теплотою их сердец, среди холодных уже следов первого взрыва их любви»;[229] о душе пустынника, «забирающейся за пестрые прозрачные платочки его слушательниц, чтоб играть с их беленькою грудью и щекотать их под сердцем»;[230] о «белой жирной ножке мандаринши», на которой «влюбленные насекомые (то есть блохи) утопают в небесном блаженстве» и которых мандаринша должна была «всякий вечер ловить у себя под рубашкою».[231] Как вы думаете: ведь, право, недурно?.. Да то ли еще есть у «почтеннейшего» барона! Вспомните-ка его «Большой выход сатаны», где чорт сидит на воронке, обороченной вверх острым концом и роскошно повертывается на этом эстетическом седалище вследствие оплеухи, данной ему сатаною… А тон, выражения г. барона? О, это верх светскости! Например: «Если есть счастие на свете, то не инде, как в шароварах»;[232] или «иную бабу можно считать своею деревнею, которая приносит 150 000 годового дохода»;[233] или «если б людей делали немножко иначе, не так поспешно и с должным вниманием, они были бы гораздо умнее»;[234] или: «Льстецы, видя только зад души в глазах сильных людей, не разбирают и лобызают все, что им ни выставишь»[235]… Помните ли его статью «Юная словесность», где юная словесность лезет к нашему барону в дом, «шумит, бесчинствует, ломает утварь, расхищает всю собственность и принадлежность счастия»?[236] Барон объявляет читателям, что у него есть баронесса, «образующая вместе с ним широкую и плотную массу человечества», которую он хочет спасти от нападений «юной словесности», для чего и «пробует треснуть ей в лоб колодой карт». Юная словесность «стреляет раскаленными ядрами по бастиону супружества»; потом «бусурманка (то есть юная словесность) изранила взаимное доверие супругов». Барон пыхтит и кричит: «Не поддадимся! о, коварная словесность! о, мерзкая словесность!.. Ах, распутница!» Баронесса «срывается ночью с постели»; «повалилась на землю, грызет в бешенстве камень», а юная словесность, «вся запачканная кровью, пыхтит и качается в своей грязной луже» и проч. Право, хорошо! Что ж не смеетесь, не хохочете или по крайней мере не пыхтите от восторгу?.. Что ж вы не восклицаете: «какие свинтусы, какие скотоводы эти нечистоплотные периоды, эти зловонные картины»?.. Что такое история как наука? — «Жеманная и придирная баба»[237]… Что такое исторический роман? — «Плод соблазнительного прелюбодеяния истории с воображением»[238]… Что такое сочинитель «Мазепы» (плохого романа, теперь забытого)? — «Наездник, который в полночь лезет к критику в разбитое окно, вооруженный острым гусиным кинжалом»[239]… Теперь не угодно ли полюбоваться философическими афоризмами столько же глубокомысленного, сколько и эстетического барона? — «Воздух есть сухая вода,[240] «камень, гранит — тоже жидкость, но которой мы уже не можем укусить нашими зубами»;[241] «Земная планета — атом приведенного в брожение теплотвором яичного желтка около первого зародыша цыпленка»[242]… «Что такое я сам?» — спрашивает барон и тотчас весьма удовлетворительно решает этот любопытный вопрос: «Я тоже жидкость, маленькая мера жидкости, сгущенной до известной степени, вылитой по особенному образцу, зажженной внутри игрою небесного огня»[243]… Не хотите ли образчика баронского слогу? — «Эта бедная Зенеида… Она просто жертва неопределенности нашего быта! Живая утопленница зыбких его форм, окруженная неизбежною погибелью, еще борющаяся с волнами страшного хаоса и в лице погибели (?) хватающаяся за подмытые утесы, которые обрушаются и дробятся в ее руках! Уже наша образованность обманула ее призраком супружеского счастия; уже смолола ее существование в своей пасти и бросила его (?) без всякой доски в омут домашнего насилия»[244]… Хорошо!.. Но довольно! Я боюсь вас утомить чтением этих отрывков из моей тетрадки, которая, уверяю вас, очень любопытна, и если не пыхтит сама, то заставит порядком попыхтеть иных романистов, критиков рецензентов… Посудите сами о богатстве собранных мною фактов: все, что я успел прочесть вам, ограничивается «Фантастическими путешествиями», «Новосельем» и тремя первыми томами «Библиотеки для чтения» за 1834 год… Слышите ли: только! Сколько же еще богатых источников! О, я надеюсь написать прелюбопытную историю русской литературы!..[245]
225
Неведомая земля. — Ред.
226
«Фантастические путешествия барона Бромбеуса», стр. 307–309.
227
«Библиотека для чтения», 1834 г., т. I, стр. 4–5.
228
Ibid., стр. 61.
229
«Фантастические путешествия», стр. 199.
230
«Новоселье», ч. II, стр. 217–218.
231
«Новоселье», ч. II, стр. 168.
232
Ibid., стр. 204.
233
«Библиотека для чтения», т. I, отд. I, стр. 97.
234
«Новоселье», ч. II., стр. 146.
235
Ibid., стр. 148.
236
«Библиотека для чтения», т. III, отд. I, стр. 54–59.
237
«Библиотека для чтения», т. II, отд. V, стр. 42.
238
Ibid., стр. 14.
239
Ibid., стр. 44.
240
Ibid., отд. I, стр. 145.
241
Ibid., стр. 146.
242
Ibid.
243
Ibid.
244
Ibid., стр. 161.
245
Белинский говорит о своем замысле «Критической истории русской литературы». Это намерение было отчасти осуществлено им в его знаменитых одиннадцати статьях «Сочинения Александра Пушкина», которые появились в 1843–1846 гг. Статьи о Гоголе и Лермонтове, которые должны были составить существенную часть его «Критической истории», написаны не были.