Что же касается до меня лично, повторяю Вам: Вы ошиблись, сочтя статью мою выражением досады за Ваш отзыв обо мне как об одном из Ваших критиков. Если б только это рассердило меня, я только об этом и отозвался бы с досадою, а обо всем остальном выразился бы спокойно и беспристрастно. А это правда, что Ваш отзыв о Ваших почитателях вдвойне нехорош. Я понимаю необходимость иногда щелкнуть глупца, который своими похвалами, своим восторгом ко мне только делает меня смешным; но и эта необходимость тяжела, потому что как-то по-человечески неловко даже за ложную любовь платить враждою. Но Вы имели в виду людей если не с отменным умом, то все же и не глупцов. Эти люди в своем удивлении к Вашим творениям наделали, может быть, гораздо больше восторженных восклицаний, нежели сколько Вы сказали о них дела; но все же их энтузиазм к Вам выходит из такого чистого и благородного источника, что Вам вовсе не следовало бы выдавать их головою общим их и Вашим врагам, да еще вдобавок обвинить их в намерении дать какой-то предосудительный толк Вашим сочинениям. Вы, конечно, сделали это по увлечению главною мыслию Вашей книги и по неосмотрительности, а Вяземский, этот князь в аристократии и холоп в литературе, развил Вашу мысль и напечатал на Ваших почитателей (стало быть, на меня всех больше) чистый донос.[299] Он это сделал, вероятно, в благодарность Вам за то, что Вы его, плохого рифмоплета, произвели в великие поэты, кажется, сколько я помню, за его «вялый, влачащийся по земле стих».[300] Все это нехорошо! А что Вы только ожидали времени, когда Вам можно будет отдать справедливость и почитателям Вашего таланта (отдавши ее с гордым смирением Вашим врагам), этого я не знал, не мог, да, признаться, и не захотел бы знать. Передо мною была Ваша книга, а не Ваши намерения. Я читал и перечитывал ее сто раз, и все-таки не нашел в ней ничего, кроме того, что в ней есть, а то, что в ней есть, глубоко возмутило и оскорбило мою душу.
Если б я дал полную волю моему чувству, письмо это скоро бы превратилось в толстую тетрадь. Я никогда не думал писать к Вам об этом предмете, хотя и мучительно желал этого и хотя Вы всем и каждому печатно дали право писать к Вам без церемоний, имея в виду одну правду.[301] Живя в России, я не мог бы этого сделать, ибо тамошние Шпекины распечатывают чужие письма не из одного личного удовольствия, но и по долгу службы, ради доносов. Но нынешним летом начинающаяся чахотка прогнала меня за границу, и N переслал мне Ваше письмо в Зальцбрунн,[302] откуда я сегодня же еду с Ан<ненковым> в Париж через Франкфурт на Майне. Неожиданное получение Вашего письма дало мне возможность высказать Вам все, что лежало у меня на душе против Вас по поводу Вашей книги. Я не умею говорить вполовину, не умею хитрить: это не в моей натуре. Пусть Вы или само время докажет мне, что я ошибался в моих о Вас заключениях, — я первый порадуюсь этому, но не раскаюсь в том, что сказал Вам. Тут дело идет не о моей или Вашей личности, а о предмете, который гораздо выше не только меня, но даже и Вас: тут дело идет об истине, о русском обществе, о России. И вот мое последнее, заключительное слово: если Вы имели несчастие с гордым смирением отречься от Ваших истинно великих произведений, то теперь Вам должно с искренним смирением отречься от последней Вашей книги и тяжкий грех ее издания в свет искупить новыми творениями, которые напомнили бы Ваши прежние.
Зальцбрунн
15-го июля н. с.
1847-го года
Ответ «Москвитянину»
…Но здесь мы остановимся и от частностей перейдем к общему вопросу — к вопросу о натуральной школе, которая с таким живым участием и вниманием принята публикою и с таким ожесточением преследуется двумя литературными партиями — неестественною, или риторическою, состоящею из отставных беллетристов,[304] и славянофильскою. Нам очень неприятно, что мы должны повторять то, что уже не раз было говорено нами: но что ж нам делать, если противники натуральной школы, беспрестанно нападая на нее, твердят все одно и то же, не умея выдумывать ничего нового?
Обе эти партии большею частию согласны в их нападках на натуральную школу, хотя и по разным побуждениям; их доводы, доказательства, даже тон — почти одинаковы; но только в одном они существенно разнятся. Первая партия, не любя натуральной школы, еще больше не любит Гоголя, как ее главу и основателя. В этом есть смысл и логика. Идя от начала ложного, эти люди по крайней мере не противоречат себе до явной бессмыслицы: нападая на плод, не восхищаются корнем, осуждая результат, не хвалят причины. Ошибаясь в отношении к истине, они совершенно правы в отношении к самим себе. Что касается до причин их нерасположения к произведениям Гоголя, — они давно известны: Гоголь дал такое направление литературе, которое изгнало из нее риторику и для успеха в котором необходим талант. Вследствие этого старая манера выводить в романах и повестях риторические олицетворения отвлеченных добродетелей и пороков, вместо живых типических лиц, пала. Все попытки писателей этой школы на поддержание к ним внимания публики обращаются для них в решительные падения. Даже те их произведения, которые в свое время имели успех даже значительный, давно уже забыты. Новые издания их остаются в книжных лавках. Согласитесь, что это неприятно и есть из чего выйти из себя и увидеть в новой школе своего личного врага. К этому присоединяются и другие обстоятельства. Эти люди вышли на литературное поприще во время господства совершенно иных понятий об искусстве и литературе. Тогда искусство не имело ничего общего с жизнию, действительностию. Написать роман или повесть тогда значило — наплести разных неправдоподобных событий, вместо характеров заставить говорить и действовать аллегорические фигуры разных дурных и хороших качеств, все это напичкать моральными сентенциями и из всего этого вывести какое-нибудь нравственное правило, вроде того, например, что добродетель награждается, а порок наказывается. При этом допускалась легкая и умеренная сатира, то есть беззубые насмешки над общими человеческими слабостями, не воплощенными в лицо и характер и потому существующими равно везде, как и нигде. О колорите местности и времени не было вопроса, и потому нельзя было понять, какой земле и какому веку принадлежат действующие лица романа или повести; зато можно было иметь удовольствие по произволу переносить их в какую угодно землю, в какой угодно век. Но взамен этого строго требовалось, чтобы подле каждого злодея рисовался добродетельный человек, подле глупца — умница, подле лжеца — правдолюб. Имен эти герои не имели, но им давались клички по их качествам: Добросердов, Честнов, Приятов, Ножов, Вороватин и т. п.[305] Так писать было легко: для этого не нужно было таланта, наблюдательности, живого чувства действительности; а нужны были только некоторая образованность и начитанность, а главное — охота и навык писать. И под влиянием этих-то понятий выросли и развились писатели той школы, о которой мы говорим. Удивительно ли, что до сих пор они все так же понимают искусство? Оно для них — невинное и полезное занятие, которое должно тешить читателя, представляя ему только приятные картины жизни, рисуя только образованных людей, и ни под каким видом — неотесанных мужиков в зипунах и лаптях. Правда, еще эти писатели были не стары, когда так называемый романтизм вторгся вдруг и в нашу литературу, когда романы Вальтера Скотта сменили «Малек-Аделя» г-жи Коттэн и знакомство с драмами Шекспира показало, что всякий человек, на какой бы низкой ступени общества и даже человеческого достоинства ни стоял он, имеет полное право на внимание искусства потому только, что он человек. И многие из писателей неестественной риторической школы горячо стали за романтизм, но это произвело в них только какую-то странную смесь старых установившихся понятий с новыми неустановившимися. Они не могли в них примириться по существенной противоположности друг другу. И потому наши романисты и нувеллисты этой школы остались при старых понятиях, сделавши несколько нелогических уступок в пользу новых. Это отразилось в их сочинениях тем, что они стали заботиться о местном колорите и позволяли себе рисовать и людей низших сословий. Это называлось у них народностию. Но в чем состояла эта народность? В том, что своим сколкам с чужеземных образцов они давали русские имена, да еще иногда и исторические, отчего их лица нисколько не делались русскими, потому что прежде всего не были созданиями искусства, а были только бледными копиями. Вообще их романы походили на нынешние русские водевили, переделываемые из французских посредством переложения чуждых нам французских нравов на чуждые им русские нравы. Риторика всегда оставалась риторикою, даже и подрумяненная плохо понятым романтизмом. Для ясного уразумения новых образцов искусства и новых о нем понятий нужно было время, а для обращения русской литературы на дорогу самобытности нужны были новые образцы в самой русской. литературе. И такие образцы даны были Пушкиным и потом Гоголем. Но следовать за ними можно было только людям с талантом. Вот отчего писатели риторической школы так косо смотрели на Пушкина и почему так невыносимо им одно имя Гоголя! В чем состоят их нападки на него? Вечно в одном и том же: он рисует грязь, представляет неумытую натуру, и оскорбляет русское общество, находя в нем характеры низкие и не противопоставляя им высоких… Все это совершенно согласно с старинными пиитиками и риториками.
299
Речь идет о статье П. А. Вяземского «Языков — Гоголь» («Санкт-петербургские ведомости», 1847, № 90, 91). В этой статье прямо указывалось на Белинского и его партию, которые Гоголя «хотели поставить главой какой-то новой литературной школы», «олицетворить в нем какое-то черное литературное знамя».
300
В XXXI главе «Выбранных мест» Гоголь, определяя «существо русской поэзии», вспомнил и «тяжелый, как бы влачащийся по земле» стих Вяземского.
301
Намек на предисловие Гоголя ко второму изданию «Мертвых душ» (см. наст. изд., стр. 216 и далее).
302
Письмо Гоголя доставил, как видно из недавно опубликованного письма, Н. Н. Тютчев. Н. Н. Тютчев отправил письмо Гоголя к Белинскому 22 июля 1847 г. («Белинский и его корреспонденты», 1948, стр. 250).
303
Впервые напечатано в «Современнике», 1847, т. VI, № 11, отд. 3, стр. 29–75 (ценз. разр. от 31 октября 1847), без подписи.
Эта статья была сильно искажена цензурою. Она занимает важнейшее место в истории борьбы Белинского с реакционно-дворянским лагерем. «Ответ «Москвитянину» направлен против статьи славянофила Ю. Самарина «О мнениях «Современника» исторических и литературных» («Москвитянин», 1847, ч. 2). Белинский писал 20 ноября 1847 г. Анненкову: «Самарин тиснул в «Москвитянине» статью (весьма пошлую и подлую) о «Современнике»; мне надо было отвечать ему». Самарин в своей статье безрезультатно пытался доказать, что Гоголь не имеет ничего общего с писателями так называемой «натуральной школы», а «натуральная школа» не имеет никаких связей вообще с предшествующим развитием русской литературы. Еще в 1846 г. один из главарей славянофильства А. С. Хомяков писал в «Московском сборнике», что Гоголь увлек подражателей на ложный путь обличения чиновничества. «Едва ли не Гоголь подал этот соблазнительный пример, за которым все последовали со всевозможным усердием», — замечает он и добавляет, что «пошлость подражания» доказывает, что они не поняли нравственного смысла произведений Гоголя, заключающегося в том, что Гоголь якобы не нападает на существо бюрократической системы, на ее высших представителей. «Глядя с этой точки зрения, можно понять всю нравственную истину Гоголя и всю глубокость его хотя добродушной и беспечной иронии и всю незаконность и слабость его подражателей». А. Хомяков, таким образом, снова возрождает реакционную идейку о «безвредном» смехе Гоголя, в отличие от писателей гоголевской школы, «воспитанных чужеземною образованностаю» (Полное собрание сочинений А. С. Хомякова, т. I, 1878, стр. 62–64). Весь реакционный лагерь пытался в том же плане присвоить Гоголя. Так, известный сенатор К. Лебедев в своем дневнике отмечал, что он любит Гоголя, но ненавидит его последователей («Русский архив», 1902). Белинский в своем памфлете блистательно вскрыл реакционную сущность высказываний Самарина и показал родство Гоголя и последующей гоголевской школы, т. е. Герцена, Некрасова, И. Панаева и др.
304
Речь идет о Булгарине, Грече и им подобных.
305
Здесь упоминаются персонажи романа Булгарина «Иван Выжигин».