А усталость... Это пройдет. Просто девушка вывела его из равновесия. Выбросить это из головы. Он повернулся к окну.

Восхитительная ночь предстала его взору. Он всегда воспринимал мрак, как некое откровение – как будто попадаешь в иной мир, где царит безмятежное спокойствие, где стирается граница между добром и злом и где – он чувствовал – ему даруется прошение за все жестокости обыденной жизни. Эти мысли принесли ему желанное чувство освобождения от ответственности за содеянное зло.

Огоньки человеческих жилищ приближались и терялись вдали. Джон испытывал огромную любовь к этому миру. Он даже позволил себе некоторое удовлетворение, когда подумал об убийстве, лишний раз отметив, сколь счастлив он в своей жизни.

Глаза его медленно закрылись – а он и не заметил, – и в шум мотора вплелись голоса из прошлого – далекого прошлого.

Он резко тряхнул головой. Это ненормально. Он открыл люк, чтобы немного проветрить машину. Их жизнь отличалась завидной регулярностью. Шесть из двадцати четырех часов они Спали. Если же происходило насыщение, Сон наступал лишь по истечении четырех часов.

Что же с ним происходит?

Полуявь-полусон. Он медленно вплывал в странное, очень приятное состояние, он чувствовал легкое дуновение – воспоминания? Сновидения?

На мгновение ему показалось, что он в огромной холодной комнате: свечи по стенам, в камине потрескивает огонь. Он удивился. Он не вспоминал о фамильном доме Блейлоков с тех пор, как покинул Англию. И тем не менее он, вплоть до мельчайших подробностей, вдруг увидел собственную спальню – постоянную сырость, пышность, до боли знакомые ему.

Сейчас Мириам была такой же красивой, как и тогда. Ему хотелось коснуться ее, обнять, но она не любила, когда ее беспокоили за рулем.

Северный Йоркшир... Он вспомнил высокие окна своей комнаты, откуда открывался вид на вересковые пустоши. Там по ночам мерцали цыганские костры. Его сознание заполонили лица и голоса из прошлого. Словно сквозь туманную завесу смотрел он на странный современный пейзаж, на бесконечные огни вдалеке, покосившиеся неряшливые домики, мимо которых проезжала машина. Как одинок он был в этом мире.

Стоило закрыть глаза, и он сразу же оказался в Хэдли, в промозглый серый день – особый день! – хотя он тогда об этом не подозревал. Он увидел себя – модно одетого потомка знатного рода, только что окончившего два курса колледжа Баллиол. Он одевался к обеду, а слуга стоял рядом с чулками, галстуком и рубашкой. Ожидался гость – он думал, один из этих ужасных политиков, знакомых отца, – а значит, вечер будет безнадежно скучен: ханжеские беседы о выжившем из ума старом короле, о расточительстве регента. Джону было решительно наплевать на королевский двор. Его гораздо больше интересовали охота на медведя и скачки по вересняку со сворой гончих.

Одеваясь, он услышал грохот кареты по подъездной аллее. Экипаж изумил его. Его тянули шесть лошадей, а ими управляли два форейтора. Их ливреи были ему незнакомы. Когда же из кареты вышла леди в белом шелковом платье, Джон щелкнул пальцами, требуя от лакея парик. Давно его отец не привозил в Хэдли шлюх. Несмотря на свои недомогания, забывчивость, несмотря на зоб, на слабость зрения, отец Джона все еще великолепно разбирался в женщинах. Когда ему хотелось побыть в женском обществе, он обращал свой взгляд на представительниц захудалой аристократии, подыскивая себе какое-нибудь милое, в достаточной степени привлекательное создание, не обладающее, однако, какими-либо особыми достоинствами, которые могли бы заинтересовать его сына.

Если, конечно, не считать того, что у них и так имелось в избытке.

– Уехал хозяин, и путь не близкий, – промурлыкал он тихонько, в то время как Уильямс поправил его галстук и спрыснул духами парик, – повеселимся мы славно, киска.

– Хозяин здесь, сэр.

– Я знаю, Уильямс. Это просто мечты.

– Да, сэр.

– Обычные приготовления, Уильямс, – если она привлекательна.

Тот молча повернулся и вышел. Джон всегда отдавал должное его сообразительности – хороший слуга, знает, что бывают моменты, когда ответ не требуется, – и всегда мог положиться на него: в нужное время все залы – от гостиной до его спальни – будут безлюдны и служанка не последует за своей госпожой.

Правда, это в том случае, если в отца удастся влить достаточное количество бренди, чтобы заставить его забыть о своих планах, и удастся увлечь безиком[1]  настолько, чтобы его сморил сон.

Что ж, вечер обещал быть интересным. Джон вышел на галерею, соединявшую оба крыла, и, ощущая сырую прохладу вечера за окнами, двинулся к лестнице, мимо портрета матери, который по настоянию отца оставили рядом с ее старой комнатой.

Лестница была освещена будто для бала, ярко пылали свечи в вестибюле и в огромном обеденном зале. Слуги накрывали массивный стол на три персоны. Джон постоял, пытаясь сообразить, почему отец выбрал именно этот зал, а не более интимную «желтую» столовую, и услышал голос отца, доносившийся из гостиной. Пройдя зал, Джон задержался, ожидая, пока перед ним откроют двери.

И тогда он понял, зачем такая торжественность. И понял, что никакое количество бренди не замутит отцу голову, как не отвлечет его и игра в безик.

Чтобы описать гостью, не хватило бы слов.

Кожа просто не бывает столь белой, а черты лица – столь совершенными. Он увидел блеск ее глаз, бледных, как фаянс, и прозрачных, как море. Он попытался найти подходящие случаю слова, но смог только улыбнуться и, низко поклонившись, шагнул вперед.

– Мой сын Джон.

Слова отца прозвучали где-то далеко, как эхо. Сейчас только эта женщина представляла для него интерес.

– Я очарован, мадам, – тихо произнес Джон. Она протянула руку.

– Леди Мириам, – с легкой иронией в голосе сказал отец.

Взяв прохладную руку, он прижал ее к губам, задержав на мгновение дольше, чем следовало, затем поднял голову.

Она пристально, без тени улыбки, глядела на него.

Его поразила сила ее взгляда, настолько поразила, что он в замешательстве отвернулся.

Сердце его учащенно билось, лицо пылало румянцем смущения. Он прикрыл свое замешательство, занявшись табакеркой. Когда же снова осмелился взглянуть на нее, глаза ее были уже веселыми и приветливыми, какими и должны быть женские глаза.