Что-то его ударило.

Ощущение было такое, будто мир перевернулся вверх дном. Жгучей болью вспыхнуло левое плечо. Мэтью осознавал, что летит кувырком, но сделать ничего не мог. Потом он рухнул с размаху на спину, воздух вышибло из груди. Он попытался отползти, и снова над ним встала серая стена. Левая рука не слушалась.

По ребрам слева ударило раскаленное докрасна пушечное ядро, и Мэтью отлетел, как мешок с зерном. Что-то зацепило его по лбу, пока он кувыркался, — мушкетная пуля, наверное, подумал он, здесь на поле боя, и красной пленкой залило глаза. Кровь, подумал он. Кровь. Он рухнул на землю, и снова его потащило и бросило. Мэтью стиснул зубы. Это смерть, подумал он. Прямо здесь. В солнечный ясный день. Смерть.

Левая рука уже была мертвой. Легкие свистели и булькали. Серая стена в пятнах парши снова нависла над ним, и в ней торчало древко стрелы.

Он решил, почти спокойно, что тоже что-нибудь воткнет.

— Эй! — заорал он, и собственный голос поразил его мощью отчаяния. — Эй!

Подняв нож, он ударил, дернул, повернул ударил дернул повернул ударил дернул повернул и зверь ухнул заревел заревел дыхание жарче Пекла вонь гнилого мяса вонь гнилых зубов ударил дернул повернул красная кровь на сером струями славный вид сдохни гад гад гад!

Одноглазый был огромен, но не дожил бы до столь зрелого возраста, будь он глуп. Удары ножа сделали свое дело, и медведь отступил от комара.

Мэтью стоял на коленях. Нож в правой руке залило кровью. Слышалась капель, и Мэтью опустил глаза на свертывающуюся кровь, стекающую с пальцев левой руки на измазанную красным траву. Его сжигал разложенный кем-то у него внутри костер, но не дикая боль в плече и в ребрах и на лбу заставила его всхлипнуть. Он обмочил бриджи, а другой пары у него с собой не было.

Одноглазый обходил его слева. Мэтью поворачивался вместе со зверем, черные волны все сильнее заполняли голову. Он слышал из другого мира голос женщины, Рэйчел ее звали, да, Рэйчел, Рэйчел, она звала его по имени, звала и плакала. Он видел кровь, булькающую у ноздрей медведя, алую слипшуюся шерсть на горле. Мэтью готов был потерять сознание и знал, что, когда это случится, он умрет.

Вдруг медведь вскинулся на задние лапы на высоту восемь футов или больше и раскрыл пасть с поломанными зубами. И оттуда донесся хриплый, громоподобный, сотрясающий душу рев, полный до краев муки и, быть может, осознания собственной смертности. Две обломанные стрелы торчали из гноящегося брюха зверя подле окровавленной раны от когтей, оставленной, наверное, кем-то из его сородичей. Еще Мэтью заметил приличный вырванный кусок на плече Одноглазого — омерзительная рана позеленела от заражения.

Он понял сквозь пелену боли и осознание неминуемого расставания с миром, что Одноглазый тоже умирает.

Зверь рухнул на корточки. И тогда Мэтью заставил себя встать, покачнулся, упал, снова поднялся и заорал «А-а-а-а-а!» в самую пасть медведя.

После чего снова свалился в лужу собственной крови. Одноглазый, пуская ноздрями кровавые пузыри, двинулся к нему, шатаясь и разинув пасть.

Но Мэтью еще не был готов умирать. Пройти такой путь, чтобы умереть на чистой полянке под солнцем и синим Божиим небом? Нет. Не сейчас.

Он поднялся, движимый только силой отчаяния, и загнал клинок под челюсть зверя, резко, из последних сил рванул нож. Одноглазый взревел, фыркнул кровью прямо Мэтью в лицо и отдернулся, унося в себе нож. Мэтью упал на живот и задергался от боли в ребрах, как раздавленный червь.

И снова медведь стал обходить его слева, тряся головой в тщетных усилиях избавиться от жала, вонзившегося в горло. Кровавые флаги разлетались в воздухе от его ноздрей. Мэтью, даже лежа на брюхе, поворачивался ползком, чтобы медведь не оказался сзади. Вдруг Одноглазый снова вздыбился, и Мэтью подобрался, закрывая лицо правой рукой, чтобы защитить что там осталось у него от черепа.

От этого маневра медведь отвернул в сторону. Одноглазый попятился, единственный глаз его моргал и таращился. Зверь потерял равновесие на миг, зашатался и чуть не упал. Он стоял ближе пятнадцати футов от Мэтью, глядя на него в упор, и тяжело ходили пронзенные стрелами бока. Вывалился серый язык, облизывая окровавленный нос.

Мэтью кое-как поднялся на колени, правой рукой держась за ребра с левой стороны. Это казалось ему сейчас всего важнее в мире — держать там руку, чтобы внутренности не потекли наружу.

Мир, озверевший и окрасившийся в красное, сузился до пятнадцати футов между человеком и животным. Они смотрели друг на друга, подсчитывая боль, кровь, жизнь и смерть — каждый по-своему.

Одноглазый не издал ни звука. Но древний раненый воин принял решение.

Внезапно он отвернулся от Мэтью. Потом то ли зашлепал, то ли захромал через поляну туда, откуда пришел, мотая головой в напрасном желании избавиться от ножа. Еще миг — и зверь исчез в глуши.

И не стало Одноглазого.

Мэтью рухнул на окровавленное поле битвы, глаза его закрылись. Уплывая в призрачное царство, он вроде бы услышал высокий, пронзительный крик: «Ха-а-а-ай! Ха-а-а-ай! Ха-а-а-ай!» Крик стервятника, подумал он. Стервятника, пикирующего сверху.

Устал. Очень… очень… устал. Рэйчел. Что… теперь… будет…

Пикирующий стервятник.

Вопль.

«Ха-а-а-ай! Ха-а-а-ай! Ха-а-а-ай!»

И Мэтью почувствовал, что покидает землю, устремляясь в ту даль, исследовать которую уходили многие, но откуда невозможно вернуться.

Глава 16

Первым ощущением Мэтью от спуска в Ад был запах.

Крепкий, как демонский пот, и в два раза противнее. Он входил в ноздри раскаленными щипцами, проникал в самую глотку, и вдруг Мэтью понял, что его колотит приступ кашля, а начала приступа он не слышал.

Когда запах исчез и кашель кончился, он попытался открыть глаза. Веки отяжелели, будто отягощенные монетами, причитающимися Харону за переправу через Стикс. Поднять их не удалось. Слышался нарастающий и стихающий говор — это могли быть только неисчислимые души, сетующие на горькую судьбу. Язык казался латинским, но ведь латынь — язык Бога. Наверное, греческий — он более приземлен.

Еще несколько вдохов, и Мэтью ознакомился не только с запахом, но и с муками Ада. Свирепая, колющая, добела раскаленная боль забилась в левом плече и ниже в руке. Ребра с той же стороны взрывались при каждом вдохе и выдохе. Болел и лоб, но это было еще милосердно по сравнению с прочим. Снова Мэтью попытался открыть глаза — и снова не смог.

Не мог он и двинуться в этом состоянии вечного проклятия. Кажется, он попытался шевельнуться, но не был в этом уверен. Столько было боли, растущей с каждой секундой, что Мэтью решил сдаться и беречь энергию: она ему наверняка понадобится, когда он войдет в серную долину. Он услышал потрескивание огня — а чего же еще? — и ощутил давящий, пекущий жар, будто его поджаривали над плитой.

Но тут в нем стало возникать другое чувство: злость. И она грозила разгореться в бушующий гнев, от которого Мэтью здесь окажется самое место.

Он считал себя христианином и изо всех сил старался держаться путей Господних. И обнаружить себя вот так в Аду, без суда, который выслушал бы его дело, означало непростительный и необъяснимый грех. В растущей ярости Мэтью подумал, что же он такого сделал, что обрекло его на вечные муки. Бегал с беспризорниками и молодыми хулиганами по гавани Манхэттена? Запустил конским яблоком в голову купца, украл несколько монет из грязного кармана бесчувственного пьяницы? Или какой-то более поздний проступок, например, проникновение в сарай Сета Хейзелтона с последующим нанесением ему телесных повреждений. Да, наверное. Что ж, он тогда будет здесь, чтобы встретить этого кобыльего любовника, когда тот прибудет, а тем временем Мэтью достигнет определенного положения в этом логове юристов.

Боль стала невыносимой, и Мэтью стиснул зубы, но все равно крик рвался из пересохшего горла. Он сейчас завопит, и что тогда будет думать компания diabolique[8] о его стойкости?

вернуться

8

Diabolique — дьявольская (фр.).