— Когда? — спросил Мэтью.
— В должное время и никак не раньше. — Стаунтон взял перо из чернильницы и занес его над открытой страницей. — Теперь я бы хотел узнать твое имя.
Мэтью снова отвлекся на оконное стекло.
— А я точно хотел бы посмотреть, как это делается, — сказал он. — Это ж непонятно, как такое можно сделать?
— Не так уж непонятно. — Стаунтон внимательно посмотрел на мальчика, потом сказал: — Знаешь что, сынок? Мы с тобой заключим договор. Мастерская стекольщика не так уж далеко отсюда. Ты мне назовешь свое имя и расскажешь, как здесь оказался, а я — раз тебя так заинтересовало это ремесло — попрошу стекольщика прийти и объяснить. Для тебя это приемлемо?
Мэтью задумался. Он понял, что этот человек предлагает ему нечто, подносящее искру к его свече: знание.
— Емлемо, — повторил он, кивая. — Меня зовут Мэтью Корбетт. С двумя «т».
Директор Стаунтон записал имя в книгу мелким, но аккуратным почерком, и так жизнь Мэтью резко свернула с прежней проселочной дороги.
Снабженный книгами и терпеливым поощрением Мэтью оказался способным учеником. Стаунтон сдержал слово и привел стекольщика, который рассказал собранию мальчиков о своем ремесле, и его посещение имело такой успех, что вскоре за ним последовали сапожник, парусник, кузнец и другие честные работящие граждане города из-за стен приюта. Стаунтон — искренне религиозный человек, в прошлом священник, — был скрупулезно честен, но ставил перед своими питомцами высокие цели и отличался немалой требовательностью. После нескольких встреч с плетью Мэтью перестал употреблять нецензурные выражения, и манеры его улучшились. Через год обучения он сделал такие успехи в чтении и письме, что Стаунтон решил обучать его латыни — честь, которой удостоились всего только двое других мальчиков из всего приюта, и ключ, который открыл ему множество других томов из библиотеки Стаунтона. Два года интенсивного обучения латыни, а также дальнейшие уроки английского и арифметики — и Мэтью оставил позади остальных учеников — такой он обладал способностью безраздельно концентрировать внимание.
Неплохая это была жизнь. Он выполнял те работы по хозяйству, которые от него требовались, а потом возвращался к учебе со страстью, граничащей с религиозной. Некоторые из мальчиков, с которыми он попал в приют, вышли оттуда, став учениками ремесленников, вместо них пришли новые пансионеры, а Мэтью оставался неподвижной звездой — одинокой и возвышенной, — которая направляла свой свет только на получение ответов на тот рой вопросов, что не давал ему покоя. Когда Мэтью исполнилось двенадцать, Стаунтон — которому уже было шестьдесят четыре и у которого начал развиваться паралич — стал учить его французскому: как для того, чтобы распространять язык, который он сам находил восхитительным, так и чтобы и далее культивировать у Мэтью вкус к умственным занятиям.
Дисциплина мысли и контроль над действием стали целью жизни Мэтью. Пока другие мальчики играли в такие игры, как расшибалочка или воротца, Мэтью можно было найти за латинской книгой по астрономии или за переписыванием французского текста ради улучшения почерка. Его преданность умственному труду — рабство у аппетита собственного разума — стала беспокоить директора Стаунтона, который счел необходимым поощрять участие Мэтью в играх и упражнениях, ограничивая ему доступ к книгам. И все же Мэтью держался отдельно, в стороне от других учеников. Он рос долговязым, нескладным и совершенно не приспособленным для физических радостей, которыми наслаждались его сотоварищи, так что даже в их гуще он оставался одинок.
Мэтью только-только исполнилось четырнадцать, когда директор Стаунтон обратился к воспитанникам и персоналу приюта с ошеломляющим заявлением. Ему приснился сон, в котором явился Христос в сверкающих белых одеждах и сообщил ему, что его работа в Доме закончена. Теперь ему надлежит покинуть приют и направиться на запад, в приграничную глушь, дабы нести индейским племенам спасение Господне. Этот сон был для Стаунтона так реален и непререкаем, что даже вопроса не могло быть об ослушании. Для него это был божественный призыв, гарантирующий восхождение на Небеса.
Перед тем как отбыть — в возрасте шестидесяти шести лет и в полупараличе, — директор Стаунтон передал приюту свое собрание книг, а также оставил фонду приюта большую часть денег, которые накопил в банке за более чем тридцатилетнюю службу. Лично Мэтью он оставил коробочку, завернутую в простую белую бумагу, и попросил мальчика не открывать ее, пока сам Стаунтон не сядет утром в фургон и не уедет. Вот так, пожелав каждому из своих воспитанников удачи и хорошей жизни, директор Стаунтон взял в руки вожжи своего будущего и направился к парому, который должен был перевезти его через Гудзон в его личную землю обетованную, имея с собой лишь Библию как щит и товарища.
Оставшись один в приютской церкви, Мэтью развернул и открыл коробочку. Там лежала пластина стекла величиной с ладонь, специально сделанная стекольщиком. Мэтью знал, что дал ему директор Стаунтон: ясный взгляд на мир.
Однако вскоре у Дома появился новый директор — Эбен Осли, который, по мнению Мэтью, был круглым и жирномордым куском чистейшей гнусности. Очень быстро Осли рассчитал всех работников Стаунтона и набрал собственную банду громил и хулиганов. Плеть пошла в ход, как никогда раньше, а макальная бочка стала общим кошмаром, который грозил за малейшее нарушение. Порки превратились в избиения, и много бывало ночей, когда Осли уводил к себе какого-нибудь мальчишку после того, как в спальнях гасили свет. О том, что там происходило, нельзя было говорить, и один мальчик так переживал этот позор, что повесился на колокольне.
Пятнадцатилетний Мэтью был слишком стар, чтобы привлечь внимание Осли. Директор оставил его в покое, и Мэтью еще глубже зарылся в учебу. Осли не разделял приверженность Стаунтона к чистоте и порядку, и вскоре школа превратилась в свинарник, а крысы так обнаглели, что за ужином таскали еду с тарелок. Несколько мальчиков сбежали, кое-кого из них вернули, подвергли суровой порке и посадили на хлеб и воду. Некоторые умерли и были похоронены в грубо сколоченных сосновых ящиках на кладбище возле церкви. Мэтью читал книги, совершенствовался в латыни и французском, но в глубине души поклялся, что когда-нибудь обрушит правосудие на Эбена Осли — как точильный круг на кусок гнилого дерева.
Потом настал день, в середине пятнадцатого года жизни Мэтью, когда в Дом явился некий человек, желающий выбрать кого-нибудь из воспитанников в ученики клерка. Группу из пяти старших и наиболее образованных учеников построили во дворе, и человек прошел вдоль строя, задавая мальчикам разные вопросы о них самих. Когда же он дошел до Мэтью, то первый вопрос задал не он, а мальчик:
— Сэр, позволено ли мне будет поинтересоваться вашей профессией?
— Я — магистрат, — ответил Айзек Вудворд, и Мэтью глянул на Осли, который стоял неподалеку с натянутой улыбкой, но глаза его были холодны и бесстрастны. — Расскажите о себе, молодой человек.
Пришла пора покидать приют, и Мэтью это знал. Ему предстояло увидеть большой мир, но никогда он не забудет этот Дом, не забудет, чему здесь научился. Поглядев прямо в довольно грустные глаза магистрата, он ответил:
— Мое прошлое вряд ли должно представлять для вас интерес, сэр. Насколько я понимаю, вы хотите убедиться в моей полезности сейчас и в будущем. Что касается этого, я говорю и пишу по-латыни. Также бегло владею французским. Я ничего не знаю о праве, но быстро учусь. Почерк у меня разборчивый, внимание хорошее, и нет вредных привычек, стоящих упоминания.
— Если не считать самодовольства и ощущения, что он слишком велик для собственных штанов, — перебил Осли.
— Уверен, что господин директор предпочитает штанишки поменьше, — ответил Мэтью, по-прежнему глядя на Вудворда. Он скорее почувствовал, чем увидел, как Осли задеревенел в едва сдерживаемой злобе. Один из мальчиков успел подавить смешок, который его погубил бы. — Как я уже сказал, у меня нет вредных привычек, о которых стоило бы говорить. Я могу выучить все, что мне нужно знать, и из меня получится очень хороший клерк. Вы меня заберете отсюда, сэр?