Пленники пожелали выучить японское письмо, но им не разрешили и объявили, что «японские законы запрещают учить христиан читать и писать на их языке». Но скучать заключенным не давали. Из столицы прислали для обучения русскому языку еще одного ученого японца и голландского переводчика.

Головнин возмутился. «Странно, мне кажется, — сказал он переводчику, — что губернатор по приезде своем сюда нас не видел и не объявил нам еще, какое решение в рассуждении нас сделало японское правительство, а хочет, чтоб мы учили присланных из столицы людей».

Неволя волю одолевает. Да и темница давала себя знать. С наступлением весны «впал в чрезвычайную задумчивость и сделался болен» Хлебников. Несколько дней сряду он не пил и не ел, да и сон его оставил. Расстроенное воображение представляло ему непонятные ужасы. В продолжение времени при разных обстоятельствах здоровье его хотя и поправлялось, но он не прежде совсем избавился от болезни, как по приезде уже на шлюп», — вспоминал командир.

Мур опять замудрил. Снова просил японцев оставить его у них на службе, те все время отнекивались и отказывали ему. Потом стал требовать встречи с губернатором, разозлил японцев.

Переводчик Теске заключил, «что Мур действительно лишился ума, говорил, что он или сумасшедший, или имеет крайне черное сердце». Временами Мур заговаривался, кричал во сне. «Раза два или три он покушался на свою жизнь». К нему приставили стражника на ночь, боялись за его жизнь. Японцы «называли его сумасшедшим и вместо ответа посылали за лекарством, а напоследок и действительно заставили лечить его».

Уже Головнин начал подозревать умопомешательство своего сослуживца. «Мур начал и действительно говорить, как сумасшедший; но подлинно ли он ума лишился или только притворялся, о том пусть судит Бог».

На плечи командира «Дианы» легла, по существу, вся забота о дальнейшей судьбе россиян.

Весна принесла первые весточки перемен к лучшему. Видимо, японцы поняли, что придется тем или иным способом искать примирения со своим северным соседом. Не прошел бесследно и рейд «Дианы» и «Зотика» к берегам Кунашира. Сегодня пришло два корабля, а завтра может появиться эскадра. Да и, видимо, затеплилось что-то человеческое в черных сердцах японских правителей.

10 мая Головнину принесли на подпись записку: «Мы все, как офицеры, так матросы и курилец Алексей, живы и находимся в Мацмае. Мая 10-го дня 1813 года. Василий Головнин».

Текст записки утвердили в японской столице и разослали в японские порты. Ее следовало вручить на первое русское судно.

Всем пленникам выдали материю, чтобы они сшили себе новое платье, офицерам из шелка, матросам — бумажную ткань.

20 июня японцы получили донесение с Кунашира, на рейде бросила якорь «Диана». На следующий день переводчики объявили Головнину решение губернатора: послать на «Диану» одного матроса и переводчика Алексея. Офицеров не отпускали, слишком большой риск, а вдруг не вернутся.

Кого же послать на первое свидание с родным экипажем? Командир всегда решал без сентиментальностей, но по справедливости. Собрал матросов и объявил:

— Пусть сам Бог назначит, кому из вас ехать. Тяните жребий.

Выбор пал на матроса первой статьи Дмитрия Симанова. Матрос он и есть матрос. Перед отъездом Головнин не раз уединялся с ним и наставлял:

— Гляди, главное лейтенанту Рикорду расскажешь о всех воинских укреплениях и силе японцев, где мы были в Кунашире, Хоккайдо, Мацмае, других местах. Должен сказать, как в тех местах наилучше, ежели придется, выгодно нападать на японцев. Другие какие сам припомнишь сведения.

Не забывал командир разузнать все новости с родины, где второй год шла борьба с наполеоновским нашествием.

— Прознай, какие вести из России, что про французов, где они, какие баталии произошли.

Головнин уверился, что Симанов толковый малый, все понял и задачу свою исполнит. Но здесь командира ждало разочарование. «Однако ж я крайне ошибся. После открылось, что, не доехав до „Дианы“, Симанов все позабыл и кроме некоторых несвязных отрывков ничего не мог пересказать».

На Кунашир для переговоров с Рикордом отправился помощник губернатора Сампей.

Два года жил в разлуке с товарищами матрос Симанов. Петр Рикорд живо описал волнующую встречу: «Здесь я не могу не описать трогательной сцены, которая происходила при встрече наших матросов с появившимся между ими из японского плена товарищем. В это время часть нашей команды у речки наливала бочки водою. Наш пленный матрос все шел вместе с Такатаем-Кахи, но, когда он стал сближаться с усмотревшими его на другой стороне речки русскими, между коими, вероятно, начал распознавать своих прежних товарищей, он сделал к самой речке три больших шага, как надобно воображать, давлением сердечной пружины… Тогда все наши матросы, на противоположной стороне речки стоявшие, нарушили черту нейтралитета и бросились через речку вброд, обнимать своего товарища по-христиански. Бывший при работе на берегу офицер меня уведомил, что долго не могли узнать нашего пленного матроса; так много он в своем здоровье переменился! Подле самой уже речки все воскликнули: „Симанов!“ (так его звали), он скинув шляпу, кланялся, оставаясь безмолвным, и приветствовал своих товарищей крупными слезами, катившимися из больших его глаз».

На «Диане» Симанов переходил из одних объятий в другие, но Рикорд потащил его к себе в каюту. Скинув куртку, матрос распорол воротник и вытянул жгут тонкой бумаги.

— Вам письмецо от Василь Михалыча.

От волнения Рикорд, пробежав письмо, ничего толком не понял и начал перечитывать. Первый совет командира, быть настороже при разговоре с японцами, «съезжаться на шлюпках, да так, чтобы с берега ядрами не достали». Не торопить японцев, соблюдать учтивость и твердость, расспросить подробности у Симанова.

«Обстоятельства не позволили посланного обременять бумагами, — писал командир, — и потому мне самому писать на имя министра нельзя; но знайте, где честь государя и польза отечества требуют, там я жизнь свою в копейку не ставлю, а потому и вы в таком случае меня не должны щадить; умереть все равно, теперь или лет через 10 или 20 после… Прошу тебя, любезный друг, написать за меня к моим братьям и друзьям; может быть, мне еще определила судьба с ними видеться, а может быть, нет; скажи им, чтобы в сем последнем случае они не печалились и не жалели обо мне и что я им желаю здоровья и счастья… Товарищам нашим, гг. офицерам мое усерднейшее почтение, а команде — поклон; я очень много чувствую и благодарю всех вас за великие труды, которые вы принимаете для нашего освобождения. Прощай, любезный друг, Петр Иванович, и вы все, любезные друзья; может быть, это последнее мое письмо к вам, будьте здоровы, покойны и счастливы, преданный вам Василий Головнин».

Кончив читать, Рикорд обратился, улыбаясь, к Симанову:

— Ну, поведай, братец, что тебе командир передать велел.

Симанов растерянно посмотрел на Рикорда:

— Тут в бумаге, стало быть, прописано все кумандиром.

Рикорд закашлялся от неожиданности, но матрос так ничего и не добавил, не выдержал и взмолился, заливаясь слезами:

— Ей-ей не помню, ваше благородие. Шестеро в тюрьме наших-то. Не возвращусь вовремя, как бы япони не причинили им беды какой…

Пока Рикорд занимался с Симановым, с берега возвратился Такатай-Кахи. С командиром шлюпа он общался по-родственному, без обиняков.

— Первый чиновник губернатора, Такахаси-Сампей, — передал он Рикорду, — весьма доволен вашими письмами и моим ему сообщением. Но он просит представить ему от русских властей официальное осуждение поступков Хвостова.

«Э, черт дери, опять поминают усопших», — поморщился Рикорд. Он не знал, что в этой настырности японцев подзадорили их старые друзья-голландцы. В свое время, переводя для японцев письма Хвостова, оставленные на Сахалине, голландцы от себя «добавили, будто русские грозят покорить Японию и пришлют священника для наставления японцев в христианскую религию. А Хвостова объявили наместником русского императора».