Вошла Марта и спросила, не помочь ли ей одеться.

— Нет, нет, спасибо, еще есть время, — ответила Ева рассеянно, не поднимаясь с кресла. Еще нет восьми, у нее еще уйма времени.

Наконец она вскочила, чтобы стряхнуть с себя грезы, и стала ходить по каюте. «Придет и это лето, как всякое лето приходит, успокойся», — говорила она самой себе. Ее потянуло к письменному столику. Стопка голубой почтовой бумаги навела ее на мысль написать письмо Грете, длинное, подробное письмо.

Блестящая идея! Она буквально опьянила ее. Грета будет вне себя от радости, просто вне себя! В этой вечной спешке у нее едва хватает времени послать своей девчушке несколько строк.

Марта приоткрыла дверь.

— Уже девять часов, Ева, — сказала она.

— Я не пойду. Хочу хоть раз провести вечер в одиночестве! — ответила Ева. — А ты ложись спокойно спать.

— Вот и хорошо, что ты решила отдохнуть.

— Да, завтра вечером я пою, а после концерта, сама знаешь, всегда возвращаешься поздно.

— Доброй ночи, Ева!

Теперь она могла приняться за письмо своей маленькой дочурке. По своему обыкновению, она писала без долгих размышлений, все, что ей приходило в голову. Писала, что едет на большом пароходе и что в салоне у нее славный маленький рояль, что здесь у нее премилая розовая, как коралл, ванная комната, в которой все сверкает, что Марта с нею и, как всегда, очень заботлива. Ну вот, она едет в Америку, будет петь в Нью-Йорке, Бостоне, Чикаго, Филадельфии. — Грета может все эти города найти в атласе. Но потом придет лето, и они опять два месяца будут жить вместе в своем домике под Гайдельбергом, — на этот раз они закончат строить водяное колесо, непременно закончат, и оно завертится.

Ева писала увлеченно, горячо, щеки у нее пылали. И все-таки… все-таки она не могла написать своей маленькой девчушке всего, что хотела. Грете восемь лет, письмо вскроет старая, почтенная дама. С этой дамой Еве приходится считаться.

Ах, Грета, Грета, Грета! Безумная тоска по ребенку так мучительно терзала ее в этот миг, что она с трудом подавила стон. О, великий боже, как она любит свою длинноногую девочку!

Грета, Грета! Без нее жизнь теряет всякий смысл!

Она вспомнила, что не спросила Грету, навестил ли ее дядя Вайт. У него были дела в Вене, и по пути из Вены в Гайдельберг он хотел остановиться в Зальцбурге и повидать Грету. Она надеется, что на этот раз Вайт сдержал свое слово.

Ева писала и писала, и все время ее не оставляло ощущение, что она чего-то ждет. Но теперь она ждала не так уверенно и терпеливо, как прежде. Ожидание жгло ее все мучительней, оно томило, терзало ее.

Но тут в дверь постучали, и Ева с торжествующим видом встала. Вошел стюард, она взглянула на его руки. Руки были пусты. И, неотрывно глядя на его пустые руки, на эти непостижимо пустые руки, она попросила его передать директору Хенрики свое извинение — в последние дни она очень переутомилась.

Разочарованная и растерянная, Ева долго стояла, не в силах сдвинуться с места, и вдруг почувствовала себя одинокой. Безнадежное, ужасающее одиночество вплотную обступило ее. Она стоит перед бездной забвения. О, господи, она всеми покинута, одинока, как бессмысленна вся ее жизнь! Упражнения, репетиции, спектакли, гастроли, концерты, поездки — с ума можно сойти! Ева Кёнигсгартен, которой люди восторгаются, всего лишь несчастная, всеми покинутая женщина, только никто этого не знает.

Ни телеграммы, ни даже привета!

— Ну и пусть! — пробормотала Ева. Она опять поверила обманчивой мечте, надеялась наполнить новым содержанием свою жизнь, это была ошибка, и нелегко теперь эту ошибку сознавать. Но, возможно, это и к лучшему. Значит, дела во Франкфурте важнее, чем все остальное, ну и пусть. Не смог поспеть на «Космос». «Что ж, тем лучше! — решила Ева и выпрямилась. — Да, тем лучше, все сложилось наилучшим образом».

О, ей ничего больше не нужно — ничего, никогда! Только ее маленькая дочурка, больше ничего. Пусть снова репетиции, спектакли, концерты, поездки, но только не эти муки, с ними покончено. Она вспомнила об Йоханнсене, — как она его боготворила, как рабски была ему предана! А он вскоре вступил в связь с другой, и тогда Ева порвала с ним — ну, об этом не хочется и думать! Слишком все это было отвратительно. Никогда, никогда больше не пойдет она на такие муки! И каждый раз они все те же.

— Все к лучшему! — повторяла Ева, гневно сверкая вдруг потемневшими глазами. Но через минуту, негодуя и злясь на себя, она топнула ногой и закричала: — Ты дура! Дура! И никогда не поумнеешь!

Немного успокоившись, Ева разделась и легла в постель. Ведь телеграмма еще может прийти? Неужели она потерялась? Утро вечера мудренее. Ева вдруг снова примирилась с судьбой, на которую так часто роптала в минуты смятения.

10

Кинский лежал на своей койке в каюте. Уже сгустились сумерки, а он все еще не шелохнулся. И только если из коридора доносился чей-нибудь голос или мимо каюты кто-то проходил, у него вздрагивали брови. Когда Уоррен Принс вернулся, чтобы переодеться к вечеру, Кинский притворился спящим. Принс двигался осторожно, стараясь не шуметь. Он надел смокинг и, повязывая галстук, тихонько, сквозь зубы что-то насвистывал. С тщеславием, свойственным молодости, он внимательно оглядел себя в зеркало и в течение нескольких минут покончил с туалетом.

Кинский опять устремил взгляд в потолок. Вдруг он вскочил.

«Нет, нет, — сказал он себе, — это все от переутомления! — Он смочил виски и веки одеколоном. — Только от переутомления», — повторил он, как бы оправдываясь перед самим собой: пришлось ведь ехать ночь и целый день, чтобы успеть на пароход.

Он накинул пальто и вышел из каюты. Долго блуждал он, как в забытьи, по безмолвному лабиринту коридоров. В некоторых каютах надрывался граммофон. Бесшумно скользили стюарды. Иногда ему встречались пассажиры, все куда-то торопились и, казалось, были заняты важными делами. Они кричали, смеялись, наполняя пароход резкими, грубыми голосами. Две молодые женщины пустились по коридору наперегонки, и ему пришлось прижаться к стене. Когда он поднялся выше, в одном из салонов послышалась сладкая, сентиментальная музыка, он убежал оттуда и опять спустился на несколько палуб ниже.

Много лет он прожил в уединении, в тиши полей и лесов, и этот корабль, полный света, музыки, шумливых веселых людей, приводил его в ужас. Наконец он выбрался на тихую, тускло освещенную палубу, самую нижнюю на судне. Здесь лишь изредка проходил пассажир или стюард. Высоко подняв воротник пальто и надвинув на лоб кепи, Кинский долгие часы бродил по ней из конца в конец.

Внизу, в глубине, шумело море, оно мерно и мягко зыбилось — черное, блестящее, точно густая смола. Порою в далеком небе вспыхивал свет и так же быстро угасал: то сигналил «Космосу» последний маяк. Потом остались только звезды. Прозрачная, как вуаль, взошла на горизонте луна. Время от времени волна, шипя, ударялась о борт судна и слышался непрерывный шорох, будто выгребали шлак.

Кинский, содрогаясь, смотрел в черную пропасть моря, дышавшего ледяным холодом и жестокостью. Все здесь было ему чуждо — роскошный пароход, черное, как деготь, море, мрачное, с редкими звездами небо — все, все казалось ему чужим и враждебным. Но когда он закрывал глаза и внутренним взором заглядывал в самого себя, он ощущал такой всепоглощающий, гнетущий мрак, мрак без единой звезды, что в сравнении с ним эта темная ночь казалась сияющим днем.

Да, вот он и на пароходе, который на всех парах несется в Атлантику. Что его сюда привело? Зачем мчался он сломя голову, чтобы успеть на этот пароход? Разве он больше не волен в своих поступках, разве он игрушка таинственных сил, желающих его гибели?

Теперь дома, в Санкт-Аннене, вечерняя трапеза. Он видит ослепительно-белый, сервированный серебром стол. Как всегда, свежие цветы в хрустальных вазах, — таков обычай его матушки. Кушанья подаются простые, но убранство праздничное.

Все сидят за большим круглым столом в стиле барокко на стульях с высокими прямыми спинками; вот мама с ее снежно-белой короной волос, в черном шелковом, немного старомодном платье. Рядом с ней чинно и несколько церемонно сидит его дочь, подле нее мисс Роджерс — вот уже двадцать лет компаньонка матери, — особа с жидкими рыжими с проседью волосами и рыжими усиками над пухлой губой. А возле мисс Роджерс его место — оно пустует.