Ладейников не представлял, как покинет войска, которым отдал тридцать лет жизни… В рядах которых, познав горечь утрат и счастье побед, прошел всю войну.

Не представлял…

Глава V

Голубые молнии - img_7.jpg

Для Крутова прежняя жизнь кончилась тогда, в том черном лесу. А может быть, жизнь вообще?

Не получилось ли так, что пронзенный пулями Ладейников. которого немцы посчитали умершим, выжил, остался человеком, Крутов же, не получивший ни одной царапины и медленно шедший в окружении конвоиров с поднятыми над головой руками, превратился в труп?

Труп, который продолжал ходить, есть, спать, пить водку, а порой и петь песни, но не жить.

Живет человек. А вот человеком-то Крутов как раз и не имел уже права больше называться.

В жизни все взаимно связано. Шестеренки судьбы плотно прилегают друг к другу, и движение первой, начальной, рано или поздно отразится на последней.

Применительно к людям ничто лучше не выражает эту истину, нежели простая поговорка: «Кто сказал „А“, должен сказать „Б“». Алфавит же, он ведь такой длинный…

В тот момент, когда Крутов решил, что главное — это спасти свою жизнь, неумолимая логика поступков вступила в действие.

Поднять на руки раненого товарища, который только что тащил его самого, оглушенного, на себе, и уходить от преследования противоречило главному — спасению своей жизни.

Один Крутов еще мог как-то спастись, вдвоем — нет. И он бросил Ладейникова.

Но когда снова засвистели пули, когда круг наступавших начал сужаться, стало ясно, что активное сопротивление неминуемо приведет к смерти. Если он будет отстреливаться, немцы не станут церемониться.

И он, сильный, хорошо тренированный, вооруженный автоматом, гранатами, пистолетом, занимавший отличную позицию и не только имевший возможность обменять свою жизнь на дюжину вражеских жизней, а и вообще, если повезет, сохранить ее, поднялся во весь рост, задрав руки вверх, и чужим, хриплым голосом закричал: «Сдаюсь!»

Его окружили, избили, повели. На Ладейникова не обратили внимания — полоснули на всякий случай автоматной очередью и без того неподвижное тело и ушли.

Офицер, к которому привели Крутова, по-русски не говорил. Он задумался: в горячке боя стоило ли возиться с пленным, коль скоро разговора не получается? Хлопнуть его, и все.

Пленный мгновенно все сообразил, и общий язык нашелся: Крутов заговорил сам.

Это меняло дело. Советский офицер, прилично владевший немецким языком, мог пригодиться, и допрос начался. Столько сделав, чтобы спасти свою жизнь, продолжавшую висеть на волоске, Крутов готов был на все, чтобы этот волосок не оборвался.

Вдали грохотало. Пахло гарью. Красные отсветы выхватывали из темноты черный снег, черные трупы, черные скелеты деревьев. На фоне дальних пожарищ изломанные черные ветви казались руками мертвецов, протянувшимися за живыми…

Немецкий офицер с. окровавленным, почерневшим лицом, отрывисто и зло задававший вопросы, стуча по обгорелому пню своим тяжелым вальтером, олицетворял для Крутова в этот миг его судьбу.

Он торопливо, захлебываясь, размахивая руками, отвечал на вопросы; он говорил и говорил, растекаясь в ненужных подробностях и объяснениях. Главное, не замолкнуть, не остановиться, не дать почувствовать офицеру, что он уже все сказал, ничего больше не знает, а значит, и не нужен.

Не расчет, не мысли, не чувства руководили в тот момент Крутовым, а животный инстинкт самосохранения, заслонивший теперь все.

Пусть офицер стучит, пусть кричит, пусть бьет. Только пусть не нажимает на спуск запачканным, в земле длинным пальцем.

Только не это! Только сохранить жизнь! Любую. Жалкую, тяжелую, унизительную… Но сохранить.

И Крутов говорил и говорил. Он сообщал номера подразделений, имена командиров, задание десанта, его численность.

Сказавши «А», приходилось говорить «Б»…

Крутову повезло. Подъехал какой-то начальник, ему стали докладывать, ссылаясь на ответы пленного. Начальник довольно кивал головой. Даже улыбнулся.

Крутова отправили в тыл. Основательно допросили и угнали в лагерь для военнопленных.

Не требовалось особой сообразительности, чтобы сразу понять — живым из этого лагеря мало кто выйдет. Надо было либо бежать — это порой удавалось, но редко, либо доказать начальству, что ты полезен, что ты еще можешь пригодиться.

Закон алфавита продолжал действовать неумолимо. Крутову удалось выдать нескольких беглецов. Его жизнь стала легче. Он теперь меньше боялся благоволивших к нему немцев.

Зато боялся своих.

Своих? Они давно перестали быть своими. Теперь Крутов ненавидел этих изможденных, бледных людей с их впалыми щеками и бритыми головами. Он ненавидел тряпки, которыми они повязывали разбитые ноги, выцветшие гимнастерки, все в ссадинах и шрамах тяжелые, беспомощные руки.

Но особенно он ненавидел их глаза. О боже, как он ненавидел эти серые, черные, голубые глаза, у которых был один взгляд, когда они смотрели на него!

Он читал в нем презрение и ненависть. Такую же жгучую, какую испытывал сам.

Впрочем, его ненависть была все-таки сильней.

Люди ненавидят по разным причинам.

Но все же самую острую, слепую, безысходную ненависть испытывает предатель к тем, кого предал.

Он ненавидел теперь своих соотечественников так, что порой ему становилось трудно дышать. За то, что они не сдались в бою, не продались врагу, за то, что остались верными Родине и умирали здесь, безвестные и безымянные, вдали от нее, не предавая, как он, не раболепствуя.

И он мстил им, как мог, готов был уничтожить их всех, всех до единого. И тех, что остались там, далеко за линией фронта, куда, он это понимал, путь ему отныне был заказан навсегда, он тоже с наслаждением уничтожил бы всех.

Всех, с кем когда-то играл и ходил в школу, танцевал и целовался, пел песни над рекой и смеялся за дружеским столом.

Всех, с кем потом прошел невзгоды и трудности военной жизни, опасности фронта, кто делился с ним хлебом и табаком, одеялом и местом у костра, кто прикрывал его огнем и, как Ладейников, выносил с поля боя.

Крутов не прошел, наверное, и половины своего алфавитного пути, когда охотно, с радостью дал согласие служить немцам.

То есть он служил им с того момента, как поднял руки в зимнюю ночь на снежном поле. Он только и делал, что служил им. Просто теперь положение вещей было оформлено.

Крутов пошел в школу диверсантов, которых готовил абвер. В его надежности абверовцы не сомневались. Он настолько залез в болото измены, что и головы не было видно на поверхности.

Офицеры абвера были умные, хитрые и опытные работники, тонкие психологи, отлично знавшие свое дело и своих людей.

Крутов лежал у них на ладони со всеми своими мыслями, страстями, тайными желаниями и злыми мечтами.

Они возлагали на него большие надежды.

И оказались правы.

Он навсегда стал заклятым врагом своей бывшей родины и верным слугой новых хозяев.

А то, что по не зависящим от него причинам хозяева эти менялись, не имело значения.

Он служил тем. кто ненавидел Россию. Вот что было главным. Немцы — люди экономные и расчетливые. Крутову подарили жизнь, пришла пора расплачиваться. И как недешево!

Во главе небольших диверсионных групп его забрасывали в тыл советских войск. Он считался специалистом по подрыву эшелонов, железнодорожных сооружении, станций. Стал мастером высокого класса.

Действовал отчаянно.

На фронте, да и не только на фронте, человек действует отчаянно под влиянием различных эмоций, прежде всего любви и ненависти. Иногда от страха.

Крутов порой задумывался, почему тогда, в рядах своих войск, он бывал нерешителен и просто труслив. И отвечал сам себе: не было в достатке ни любви к родине, ни ненависти к врагу. Теперь же любви не прибавилось, зато ненависть жила в нем яростной жизнью, сочилась сквозь все поры, и прибавлялся к ней страх.