— Романтика, — фыркаю, — по-пластунски ползать и портянки наматывать. Романтика!

— Не знаю, — твердит (упрямый, черт!). — По-моему, носить голубой берет и золотые погоны, быть офицером-десантником, прыгать затяжным ночью, в леса и на воду, проводить учения с походами, засадами, атаками, а если грянет война, так первому врываться в тыл врага, выполнять задания особо трудные и рискованные — еще какая романтика! И потом, дело не только в ней. Стукнет мне тридцать… сорок, другое будет волновать — работа.

— Какая работа? — спрашиваю. — Раз-два, направо-налево? Это, по-твоему, работа?

— Ну знаешь, — рассердился, — если ты до сорока лет в армии кроме «раз-два» ничему не научишься, ты и в гражданке не далеко уйдешь. Воздушнодесантные войска — это же войска будущего. Вот смотри, — раскрывает свою тетрадку (он вечно что-то в тетрадку записывает), — в 1763 году в Париже Бенджамин Франклин смотрел, как поднимаются люди на воздушном шаре. Так он, знаешь, что потом писал?

— Что? — спрашиваю.

— Вот у меня тут помечено. Слушай: «По-видимому, это открытие огромной важности, и оно, вероятно, станет поворотным пунктом в историческом развитии человечества. Ибо найдется ли такой правитель, который сможет так покрыть всю свою страну войсками, чтобы успеть дать отпор десяти тысячам солдат, спустившимся с неба, прежде чем они во многих местах причинят безграничный ущерб?» Ты понял? Это Франклин писал более двухсот лет назад! Разве не гениально?

— Гениально, — соглашаюсь. — но при чем тут ты с твоим училищем?

— Как при чем? Как при чем? Я тебе объясняю, какую роль в будущей войне будут играть десантники — огромную, решающую! Представляешь, высаживается в тылу врага за тысячи километров от фронта миллион солдат!

— Миллиард!

— Ну ладно, пусть не миллион, пусть сто тысяч, даже пятьдесят. Ведь это меняет все представления о войнах. Фронт, оборона, прорывы — все будет по-другому! Ты тут в землю зарываешься, доты возводишь, резервы подтягиваешь неделю, месяц, а у тебя за несколько часов в глубочайшем тылу, где, может, и светомаскировки-то не вводили, возникает новый фронт — пара армий, две-три танковые дивизии, десятки ракетных дивизионов.

— Тихо, — говорю, — не волнуйся, а то инфаркт получишь. Армии, дивизии, танки! Они пока еще сами не летают, их, между прочим, на самолетах доставляют. А самолеты, представь, обладают тем печальным недостатком, что их можно сбить с помощью ракет же. Так что надо еще долететь до места. Не так это просто.

— Согласен, — говорит, — вот и будут разрабатываться новые методы ведения войны, новая тактика. И к сорока годам полковник Сосновский как раз этим и будет заниматься. Это же черт знает как интересно!

— А вдруг войны не будет? — задаю вопрос. — Чем тогда займется уважаемый полковник Сосновский?

— Ну, во-первых, ее таки не будет. По крайней мере я лично в этом убежден. И не будет ее как раз потому, что существует Советская Армия, самая мощная в мире. А самая мощная она, в частности, потому, что в ней служат такие солдаты, как будущий полковник Сосновский, и несмотря на то, что попадаются в ней отдельные Ручьевы…

— Ну знаешь! — перебиваю.

— Знаю, — говорит, — знаю. И во-вторых, в мирных условиях у парашютистов в наше время тоже дела есть. Лесные пожарные, альпинисты-спасатели, врачи-полярники, спортсмены. испытатели, да мало ли чего найдется. Перспективы дай бог! В общем, я твердо решил идти в училище. Начинать-то надо сначала.

…Я почему-то все думаю об этом разговоре. Он ведь серьезный парень, Сосновский. Какая-то истина во всех этих рассуждениях, конечно, есть. Но, наверное, каждому свое. Я, например, не гожусь для армии или гожусь? Чем я хуже других, в конце концов? Но ведь прыгать-то испугался, какой же из меня командир, да еще десантник? Придется идти в дипломаты.

Кстати, о прыжке. Мысли о нем не дают мне покоя. Хоть бы это уж скорее все кончилось.

Чем ближе час, тем больше я боюсь. Перед первым прыжком, тем самым, который не состоялся, я ничего не боялся — мне и в голову не приходило, что так получится. Теперь же я только и делаю, что боюсь. Даже страшусь. И если раньше я боялся самого прыжка, то теперь к этому прибавилось еще одно обстоятельство. Старший лейтенант товарищ Копылов придумал гениальный прием, дабы его солдат-недотепа Ручьев совершил наконец прыжок.

Он решил отвезти меня в лагерь, где периодически проходят сборы спортсмены нашей дивизии. Там прыжки идут с утра до вечера и даже ночью. И поднимусь с кем-нибудь из спортсменов, или с ним и вдали от смущающих меня взоров совершу прыжок. Испугаюсь опять — никто не узнает (этой мысли он мне, разумеется, не высказывает, но я понимаю).

Идея прекрасная, если бы не… Таня.

Как интересно все-таки устроена жизнь. Она вся состоит из встреч и разлук. И с людьми, и с предметами, и с явлениями, Наверное, у человека умудренного мое открытие вызовет смех — открыл Америку! Но я пришел к этому сам, и весьма горд. Первооткрыватель Ручьев!

Так вот насчет встреч с людьми.

Кто-то входит в твою жизнь громко, шумно — под аккомпанемент оркестра через парадные двери, кто-то незаметно — через боковую дверь. А потом выясняется, что он-то и есть главный, что ты так привык к его присутствию, что если, не дай бог, уйдет, жизнь покажется пустой-пустой.

Вот так с Таней.

Мы и виделись-то с ней всего ничего, а мне кажется, что я знаю ее сто лет.

И не устаю удивляться. Я ведь не Дойников с его румяными щеками, которого небось. кроме мамы, в эти щеки никто никогда еще не целовал. Слава богу, знаю женщин, только это были другие женщины.

Но когда я сейчас сравниваю, то просто не понимаю, как можно думать о них, если есть Таня!

И без конца упрекаю себя: мне всё кажется, что я выгляжу в ее глазах полным идиотом. В Москве мне на язык не попадайся, Ручьев — острослов, поэт, Ручьев в ударе — все от смеха под столом, Ручьев рассуждает — все сидят, раскрыв рты…

А тут остроты какие-то дурацкие, а иной раз вообще не знаю, что сказать.

Только одного хочу: сидеть бы с ней, пить чай, смотреть на нее, слушать. Словом, чтоб это все продолжалось.

И вдруг выясняется, что так продолжаться не может. Оба мы едем на эти спортивные сборы. Следовательно, прыгать мне придется хоть и в отсутствии ребят, зато в ее присутствии. И могу сказать твердо, если выстроить всю нашу дивизию и я опять испугаюсь — переживу. Но если струшу при ней — все, не знаю, что сделаю.

Получается, что для меня этот прыжок не легче, как надеется старший лейтенант Копылов, а, наоборот, труднее.

Я было уже свыкся с прыжком, а теперь просто измучился, все боюсь, что не получится, все думаю: вдруг снова испугаюсь, и так ясно себе это представляю, что, наверное, когда настанет решающая минута, не прыгну.

Хотел даже поговорить с командиром взвода или с замполитом. Но как объяснить? Не могу же я сослаться на Таню.

Что делать-то? И посоветоваться не с кем. Единственный человек, с кем мог бы посоветоваться, это сама Таня. Удивительно, у меня такое чувство, что с ней обо всем можно советоваться, даже о том, как вести себя с ней же.

Какая все-таки она… Я даже не думал, что такие есть, А может, это мне кажется? Ведь когда влюбишься… Влюбишься! Слово произнесено. Гвардии рядовой Ручьев, не решившийся прыгнуть с парашютом, решился признаться (пока только себе самому), что влюбился. За этот мужественный поступок объявляю ему благодарность!

…Опять подкатил Сосновский. И опять с училищем. Плюс Щукарем. Теперь они оба решили подать рапорты.

— Ты-то куда? — говорю Щукарю.

— А что, только стопудовые культуристы могут? — Это он обиделся.

— Культуристы, — говорю, — как раз и не идут. У них другие дела найдутся. А офицер-десантник — нагрузочка будь здоров. Не выдержишь.

— Да хочешь, я с тобой троеборье устрою! — хорохорится. — Бег, борьба, стрельба. Берусь по всем трем статьям тебя обставить! Хочешь?

— Делать мне нечего. Поступай. Поступай хоть в балетную студию, хоть в цирковую. Мне-то что!