Словом, все было готово, оставалось ждать.

Ждать и надеяться, что не ошиблись.

А вдруг на этом участке ничего не произойдет? Или учения будут проводить не советские войска, а войска Народной армии? Или никто не воспользуется поездом?

Время шло, питаться всухомятку было малоприятным делом, но другого выхода не оставалось.

Когда тревога стала все больше и больше охватывать Крутова, ему наконец повезло: на рассвете, обследуя гору, он натолкнулся на тщательно замаскированный и подготовленный наблюдательный пункт.

Он был слишком опытен, чтобы не понять — пункт для руководителей учений.

Отсюда открывался великолепный вид. Как на ладони представала железная дорога, шоссе, разветвлявшееся у небольшой высотки и уходившее в леса, и сами эти леса, терявшиеся за горизонтом, и река, и мост, и изрытое ямами поле.

Сомнений быть не могло. Здесь, на этом поле, в этих лесах, должно быть разыграно какое-то важное «сражение». Кто-то, видимо, будет форсировать реку или брать мост, кто-то обороняться.

Крутов вздохнул с облегчением. Первое сомнение отпало. Но кто? Кто здесь будет «воевать»?

Его помощники уходили километров на десять — пятнадцать на запад и охотились там по-настоящему, жгли костры, жарили дичь, приносили в убежище.

Выстрелы охотников в этих, местах не были одинокими. То и дело доносились сюда гул орудийной стрельбы, стук автоматов, взрывы, пулеметная дробь — учения «Фройденшафт» шли полным ходом.

В тот вечер Крутов засыпал трудно. Белый, дежуривший первым, неподвижно сидел, прислонившись к стволу старого кряжистого дуба, и курил, его напарник спал, завернувшись в плед. А к Крутову сон не шел. Заложив руки за голову, устремив взгляд к черному, редкозвездному небу, он размышлял.

Под ухом тикали часы, и Крутову думалось, что с каждым еле слышным постукиванием уходила жизнь. Еще десять… двадцать… тридцать раз стукнет балансир, и еще десять… двадцать… тридцать секунд крутовской жизни уйдут в прошлое. Невозвратимо, беспощадно. Можно умолять, грозить, отдавать миллионы или стрелять, ничего не поможет — часы будут отсчитывать секунды жизни, и даже если раздавить их, остановить — невидимые и неслышные секунды будут уноситься в небытие.

Все бессильно перед временем. Выстави против этих крохотных часов паровой каток, танк, броненосец — не одолеют, отступятся…

Чего только не изобрели люди: электронный мозг, космический корабль, атомный ледокол, сердце пересаживают, а время остановить не умеют.

Да и нужно ли его останавливать? Зачем? Это люди умирают, приходят, уходят, а человечество бессмертно, оно-то никогда не умрет…

Ну и что? Плевать ему на человечество! На его вечность. Главное, он, Крутов, главное, его жизнь, пусть крохотная, пусть мимолетная, пусть как вспышка спички по сравнению с бесконечным светильником человечества. Но это ЕГО жизнь. Она важнее всего, и если она угаснет, то с ней угаснет для Крутова и вся жизнь на земле.

Значит, надо беречь свою жизнь. Раз она так коротка, так хрупка, как же ее надо беречь! Как лелеять, как охранять! Надо прожить эти быстротечные, отпущенные человеку годы жадно, от пуза, хватая все, что можно схватить, все деньги, всю водку, всех женщин. И если для этого придется перегрызть другому глотку, столкнуть его в пропасть, что ж, значит, тому, другому, не повезло, значит, отпущенная на его долю жизнь оказалась короче.

Ничего нет на свете, ради чего стоило бы эту жизнь отдавать, «жертвовать собой», как выражаются дураки. Ничего! Ни родины, ни города, ни человека, ни клада, ни веры. Ничего! Главный клад у человека — жизнь, и ее надо сохранить во что бы то ни стало! Потому что больше отпущенного тебе не проживешь…

А может, проживешь? Вот великие мыслители, писатели, государственные люди? Герои? Они вершили свои дела десятки… сотни, даже тысячи лет назад, а их не забыли. Да что там… Гастелло этот ихний или Матросов разве не живут? Живут! Живут на своей родине как свои, как близкие среди миллионов людей. А он, Крутов? Кто его знает? Кто его помнит? Но он же жив! Жив, вот он тут, из мяса и костей. Но кто из них живей — те, хоть и давно в могилах, или он, что ходит по земле?..

И потом время, раз его нельзя остановить, так зачем пытаться? Вот он, Крутов, чего старается? Ведь не остановишь того, что наступает, как не остановишь весны после зимы. К чему все эти «операции», «акты», вся эта мышиная возня? Чему она помешает, что задержит? Убьет он одного советского генерала, на его место придут другие, а время все так же будет идти вперед и даже не заметит, что где-то там, под ногами, еще дрыгается в предсмертных судорогах этот червячок Крутов…

Так размышлял он, лежа без сна, в этом чужом, черном лесу, вдалеке от милых краев, где даже темной ночью светятся своим чарующим светом березы, где и лесные ароматы, и деревья, и ночные звуки, и само небо другие.

Нет на свете второго такого неба, как небо родной стороны…

И там он уже не будет никогда. Никогда не будет звучать вокруг русская речь и звенеть русские песни, и не будет настоящих русских людей, ведь тех, что теперь рядом с ним, вроде этого Черного или Белого, он и за людей не считает. Так зачем тогда жизнь? Та самая, которую чудовищной ценой удалось сохранить, которую надо беречь и лелеять… Наверное, все-таки не любая жизнь важна и драгоценна. Наверное, жизнь жизни рознь, и бывает такая, за которую нечего и держаться.

И сто?ят ли все годы, прожитые им, Крутовым, после проклятого того часа в обгорелом фронтовом лесу, и все другие годы, которые ему еще, коли повезет, остается прожить. тех немногих, но золотых лет, что успел он прожить дома?

Вот в чем вопрос. И не так-то просто ответить на него.

Решиться ответить…

Крутов так и не заснул в ту ночь. Он видел, как, растолкав Черного, Белый улегся спать, как его напарник, кряхтя и зевая, поднялся, прошелся, чтоб размять ноги, глотнул виски из фляги, закурил, прикрыв сигарету рукой.

Он видел, как стало светлеть небо, как побледнели, погасли редкие звезды. Потом зазолотились верхушки деревьев. Подул холодный утренний ветерок, раскачивая тяжелую листву, скрипя ветками. Заголосили, примолкли, снова заголосили какие-то птички. Донесся паровозный гудок…

Потом небо потемнело, его затянули низкие, пригнанные ветром облака.

А ветер гудел в верхушках деревьев, и гуденье его становилось все громче, под него хорошо засыпалось. Крутов закрыл наконец глаза.

И тут же открыл их. Черный тряс его за плечо.

— Летят. — прошептал он.

Как всегда, сонливость с Крутова слетела мгновенно. Он продолжал лежать неподвижно, но весь напрягся, словно хищник, готовый к прыжку. Чувства были обострены, глаза ясно видели крохотную белку в десятке метров над ним, в густых дубовых ветвях; слух мгновенно определил характерный гул: летели самолеты, тяжелые, транспортные.

Десант! Это летел десант! Крутов вскочил. Минуту он стоял, оглядывая деревья. И неожиданно, скинув охотничью куртку, торопливо полез на ближайший ствол.

Он карабкался ловко, бесшумно, умело подтягивая свое большое, грузное тело сквозь переплетение веток. Сжав зубы, тяжело дыша, он поднимался все выше и выше.

Внизу Черный и разбуженный им Белый с удивлением посматривали вверх, туда, где в зеленой листве исчез их начальник.

Добравшись до верхушки, Крутов огляделся. Он не ошибся. Выбранное им дерево было одним из самых высоких, и с того места, где он находился, открывался широкий горизонт: во все стороны, куда хватал глаз, уходили леса, и только перед ним, тоже покрытая лесом, возвышалась гора. Это за ней проходила железная дорога, а еще дальше начинался район учений.

Здесь, на высоте, ветер дул сильней, старый дуб скрипел, сильно раскачивалась и ветка, на которой сидел Крутов.

Он пожалел, что бинокль остался внизу, но спускаться за ним не стал.

Гул в небе все нарастал, облака скрывали самолеты. До боли в глазах вглядывался Крутов в бело-серые плотные валы, стремительно плывшие над ним.