— Ясно, — медленно ответил Копылов и взялся за телефонную трубку.
— Погодите. — остановил его Сергеев. — Еще одно. Вы отходили, я видел, километра на два, присматривались к маскировке. Ничего не заметили?
— Вроде нет.
— «Вроде»… бинокли не блестят?
— Нет, — горячо заговорил Копылов. — это я первым долгом проверял.
— Ну так вот, спорить не стану. Но километр-два — одно дело, а двадцать — другое. Противник начнет наблюдение издалека, и то, что вам показалось скрытным, он вполне может увидеть. Запросите-ка дозор, ну, хоть второе отделение, пусть посмотрят. Мне сдается, что ваш наблюдатель, во-он тот, далеко высунулся. Скажите, пусть поводит биноклем, а Сосновский — там ведь Сосновский? — проверит.
Копылов спустился к радистам. Через несколько минут он вернулся.
— Ну? — спросил Сергеев.
— Как всегда, вы правы, товарищ гвардии подполковник. — доложил Копылов. — Сосновский заметил «какой-то движущийся блик» в ветвях. Исправлено.
— В общем-то, это все не мое дело. — рассуждал, ни к кому не обращаясь. Сергеев. — Я — кто? Посредник. Мое дело смотаться к «южным» и выяснить, увидели они что-нибудь или нет. Так что это я между прочим, — И, обращаясь к Копылову, заметил: — Суетитесь вы поначалу много. А потом, знаю, еще раз все проверите и исправите…
Но Копылов был недоволен собой. Он привык давать себе «справедливую, но строгую», как выражался Васнецов, оценку, Насчет «конфигурации» дерева это подполковник, пожалуй, загнул. Кроме него, никто бы ничего не приметил! А вот насчет бинокля — промашка. Надо было сразу дозорам дать задание: оглядывайтесь-ка, братцы, назад каждые два-три километра. Как, мол, все красиво выглядит? Или есть прореха?
Он вздохнул и снова, в который раз, отправился проверять, инструктировать, поправлять…
А тем временем Сосновский, Дойников, Щукин и Ручьев, лежа в кустах впереди своей машины, смотрели вдаль, туда, где еле видной чертой тянулся лес.
Чувство тревожного ожидания наполняло их.
Через несколько часов, а может быть, минут или секунд из леса появится противник. И тогда настанет время действовать, тогда между их «домом», районом, где укрепился десант, и наступающей лавиной останутся только три их машины. И все!
И надо будет оставаться как можно дольше, чтоб как можно больше узнать. А что потом? Их обнаружат и. возможно, уничтожат. Они знают это и все же не уйдут раньше положенного времени. Они совершенно забыли, что это учения. Они были в бою. Это как если смотришь очень талантливую пьесу или кинофильм. Ты живешь тем, что на сцене или экране. Ты не видишь плоского, белого прямоугольника или рампы, не думаешь о том, что после спектакля актеры на метро поедут домой, не чувствуешь, что деревья из папье-маше, а снег из бумаги. Перед тобой идут бои или строятся города, люди любят, страдают или радуются; они живут на плоском экране полнокровной жизнью, а ты живешь вместе с ними. Вздохнешь, расхохочешься, возмутишься, а то, чего греха таить, и смахнешь слезу.
Здесь тоже был бой, они жили им и в нем.
И вот сейчас с бьющимся сердцем ждали.
Война для солдата прежде всего бесконечные ожидания…
Ручьев лежал на спине, жуя горькую травинку, устремив взгляд в синее небо, где две какие-то неутомимые, стремительные птички чертили сложные, непонятные для человека, но важные для них, птичек, узоры.
То и дело доносился сверху их взволнованный птичий разговор.
И вдруг почему-то Ручьев вспомнил осеннюю ненастную ночь в военном городке. Ежась от холодного дождя и пронизывающего, порывистого ветра, солдаты торопливо забирались в грузовик: выезжали на контрольные стрельбы.
До полигона было часов пять езды, там надлежало провести остаток ночи, а рано утром — «Огонь!»
«Почему было не поехать заранее, днем, не спеша устроиться?» — возмущался тогда Ручьев.
Но генерал Ладейников использовал малейшую возможность для учебы. Любые переезды, походы, даже поездки на заготовку дров или в подсобное хозяйство старался проводить в необычных, трудных, неожиданных условиях.
И солдаты потом не раз с ворчливой благодарностью вспоминали эти трудные минуты, делавшие для них другие, действительно важные, минуты куда более легкими.
Машина катилась по скользкому шоссе сквозь плотную завесу дождя, навстречу ревущему ветру. Брезент громко щелкал, плескался, холодные капли залетали под него, жаля теснившихся друг к другу десантников.
Внезапно грузовик остановился. «Выходи!» — скомандовал замкомвзвода.
«Еще этого не хватало, — ворчал Ручьев, — что-нибудь сломалось! Сейчас небольшой марш-бросочек на пятьдесят километров», — язвительно размышлял он.
Но оказалось, что замкомвзвода тут ни при чем. На старом, обсаженном вековыми дубами шоссе, у какого-то мостика через высохшую речушку стоял замполит старший лейтенант Якубовский. Он был в кителе, плащ-палатку оставил в кабине. В руке держал карманный фонарик.
Когда солдаты, хмурые, недовольные, беспрестанно вытирая мокрые лица, вылезли на дорогу, Якубовский сказал: «Пошли за мной, ребята». Он сказал это негромко, как-то очень просто, подчеркивая неофициальность, что ли, своего приглашения. Никаких команд, никакого строя. Вроде бы хочешь — иди, не хочешь — полезай обратно в машину.
Далеко идти не пришлось. У самого мостика, под заботливо склонившейся над ним плакучей ивой, стоял маленький, потемневший от времени камень-обелиск. Сюда не достигал тусклый свет раскачивавшегося у моста дорожного светильника.
Старший лейтенант Якубовский направил на обелиск луч своего карманного фонарика.
На камне, едва различимые в струях хлеставшего дождя, виднелись буквы.
«Имя твое пока неизвестно, подвиг твой бессмертен, — с трудом разбирал Ручьев, — На этом месте в 4 часа утра 22 июня 1941 года был убит первый часовой, пограничник 12-й погранзаставы 3-й комендатуры 106-го погранполка НКВД СССР, и началась война с фашистской Германией».
Солдаты стояли неподвижно. Дождь струился по их лицам, но никто этого не замечал. Потом кто-то снял пилотку, за ним другой, третий…
Дрожащий луч карманного фонарика продолжал выхватывать из темноты высеченные на камне буквы.
Но они больше не казались Ручьеву еле различимыми. Они горели теперь, пылали, озаряя все вокруг, властно раздвигая дождливую ночь…
Значит, вот так. Значит, здесь стоял летним, тихим утром этот часовой, убитый первым! Стоял, сжимая в руках винтовку, и был убит первым в то тихое летнее утро, и миновали годы, и полегли миллионы, раньше чем через этот мостик над высохшей речкой прошли солдаты его армии, изгоняя врагов.
Они, наверное, не останавливались тогда у скромного обелиска, они спешили. Они придут сюда позже, после победы, застынут на минуту в молчании, отдавая воинские почести тому, кто первым из всех выполнил до конца свой воинский долг.
Застынут в молчании, как сейчас Ручьев и его товарищи…
Ветер выл над старой дорогой, в оголившихся ветвях вековых дубов, раскачивал плакучую иву. Дождь плотными потоками обрушивался на землю. Но никто не трогался с места. Лишь через несколько минут, медленно, молча, солдаты двинулись к машине.
Якубовский не произнес ни слова.
Грузовик, тяжело урча, снова отправился в ночь, а под брезентовым верхом царило молчание…
А вот теперь, лежа под синим небом, под теплым солнцем, жуя травинку. Ручьев вспоминал почему-то ту ночь.
Почему?
Не потому ли, что и они сейчас лежат в таком же тревожном ожидании? Или по другой причине? Не странно ли, например, что сегодня бок о бок с ним как друзья и союзники сражаются сыновья, чьи отцы, быть может, первыми пришли на нашу землю через мостик над высохшей рекой?
Как же так?
Тогда враги, теперь союзники, друзья?
И Ручьев вспоминал беседу, которую на следующий день после стрельб провел с ними замполит.
— Помните, товарищи, крепко помните: мы не воевали с Германией, мы воевали с фашистской Германией. Мы не сражались с немецким народом, мы освобождали его! Гитлер пришел и ушел, а народ немецкий остался. И сейчас построил новую Германию — Германскую Демократическую Республику, нашего союзника, вашего верного друга. И если завтра империалисты развяжут новую войну, мы будем сражаться вместе с Национальной народной армией ГДР против общего врага. Помните это!