Джеймс Блэйлок

Гомункул

Посвящается Вики и Тиму Пауэрсам — за фонтаны отличных идей, безграничную дружбу и веселые пирушки, а также Серене Пауэрс, которая заслуживает куда большего, чем это скромное сочинение.

Уильям Хэзлитт шлет свои извинения Дженни Банн.

Напившись чаю и сидя перед опустевшей чашкой «напитка, веселящего без дурмана», аромат которого обволакивает мозг, сколь восхитительно раздумывать о том, что именно заказать на ужин: яйца с ветчиной, тушенного с луком кролика или же превосходнейшие телячьи котлеты! Однажды Санчо в сходной ситуации остановился на говяжьем студне; и выбор его, хоть и вынужденный, заслуживает внимания[1].

Уильям Хэзлитт.
О путешествиях

Я предпочел бы продолжать цитату: хоть мы нынче и отменные искусники, писать как Хэзлитт все же не способны. И, кстати говоря, эссе Хэзлитта — незаменимый спутник для такого рода путешествий, как и томик стихов Эшблесса[2]; а уж за приятственность компании «Тристрама Шенди»[3] я лично готов поручиться.

Роберт Льюис Стивенсон.
Маршруты прогулок[4]

Пролог

ЛОНДОН, 1870

Косматые, как овечья шерсть, тучи выстроили арку над проливом Святого Георга, огромным луком выгнулись от залива Кардиган вокруг мыса Страмбл-Хед и портовых огней Милфорд-Хейвена, скрыли звездное небо по краям — над Суонси и Кардиффом. За Бристолем тучи редели и, расступаясь, спешили прочь по небесному тракту, который протянулся к укутанным в тени холмам Котсуолда и истокам Темзы, а оттуда на восток — к Оксфорду, Мейденхеду и Лондону… Но вот звезды замерцали, исчезая, а молодой полумесяц тускло блистал перед ними, словно раздутый ветром парус темного судна, скользящего средь небесных островов на волнах звездного отлива.

Гонимая ветром, на юго-восток вслед за месяцем — через всю северную Атлантику от самой Исландии, — неумолимо приближаясь к Лондону, смещалась овальная тень.

За два часа до рассвета ветер над Челси сделался порывистым, а небо просветлело, как набранная в бутыль речная вода: тучи разошлись далеко за горизонт, скапливаясь на западе и востоке. Листья, пыль и клочки бумаги, кружа, неслись во тьме через парк Баттерси, над составленными вдоль берега прогулочными лодками, огибали башню собора Святого Луки и исчезали во тьме. Ветер, о котором и не подозревал спящий город, немало докучал горбуну, правившему двуколкой по набережной Челси в сторону Пимлико, и тот вовсю клял непогоду. Лишь стянутый веревками, бугрящийся брезент скрывал от праздных глаз чудовищную поклажу его убогой повозки.

Горбатый возница глянул через плечо. Край брезента хлопал на ветру; надо бы поправить, ведь негоже открывать груз, да время дороже золота. Город начинал шевелиться. Телеги усердных лоточников и зеленщиков уже гремели по брусчатке, устремившись к рынку, а лодки с уловом устриц бесшумно скользили по мелководью Челси в сторону торговых рядов Биллингсгейта[5].

И все же горбун натянул поводья, спустился на мощеную мостовую и потуже закрепил брезент. Когда он закончил и отвернулся, ветер с северо-востока ударил ему в спину; из-под брезента пахнуло гнилостным зловонием. Такова цена научного знания. Уже с ногой на подножке, горбун вдруг замер, охваченный страхом: впереди застыл прохожий с ручной тележкой, полной тряпья. Выпучив глаза и изумленно открыв рот, он стоял без движения. Горбун смерил помеху мрачным взглядом, да только его немая угроза растворилась в утренней мгле.

Но вовсе не горбун и не его повозка потрясли старьевщика: тот смотрел ввысь, на тень, скрывшую верхний рог месяца, — на тусклый силуэт огромного дирижабля, под которым качалась ребристая гондола. Воздух заполнил едва различимый, но всепроницающий гул, чье ритмичное эхо отразилось от купола ночных небес.

Горбун вспрыгнул на подножку и хлестнул испуганную лошадь; его экипаж рванулся вперед, отбросив тележку прохожего к каменному устою набережной и разметав тряпье по мостовой. Ошеломленный зрелищем старьевщик этого даже не заметил. Под свист ветра и гул пропеллеров над головой горбун торопился обогнуть низину Найн-Элмс, чтобы поскорее скрыться в Вестминстере. Дирижабль же, потихоньку снижаясь, продолжал свой полет, увлекаемый ветром к Вест-Энду…

На Джермин-стрит дома стояли темными, а переулки были безлюдны. Ветер стучал незакрепленными ставнями и незапертыми дверьми, раскачивал новую деревянную вывеску «Трубок капитана Пауэрса», пока в ранних сумерках наконец не сдернул ее со штыря и не погнал кувырком вдоль по Споуд-стрит. Источниками света здесь служили лишь пара тусклых газовых фонарей в окне мансарды напротив. Всякий, кто попытался бы всмотреться в это окошко, стоя в лавке капитана Пауэрса, был бы сражен видом птеродактиля с отталкивающей ухмылкой на скорбно опущенном каучуковом клюве. Позади доисторической птицы виднелось чье-то лицо, с очевидным неодобрением изучавшее сквозь окуляры распластанное на верстаке тельце обезьяны.

Впрочем, вовсе не предмет исследования тревожил человека в очках, а ветер. Что-то в его порывах заставляло нервничать, беспокоиться. Слишком много шума, причем шума зловещего. Когда же завывания ветреной ночи стихли, угасли, обратившись шорохами — то ли шепот листвы сломанной ветки камфорного дерева на площади Сент-Джеймс, то ли шуршание смятой засаленной газеты, — и заскребли по оконному стеклу, мастер подскочил в испуге, злясь на себя. Не время было ложиться, солнце и так вскоре загонит его в постель — он шагнул к окну, распахнул оконную створку и высунулся в ночь.

А ветер и в самом деле нес странные звуки — сухой шелест насекомых, гул пчел… и что-то еще, не поддающееся точному определению. Поражаясь отсутствию тумана, он поднял глаза на звездное небо и месяц, повисший в небесах фигуркой из слоновой кости — тонкой, но достаточно яркой, чтобы по улице плыли призрачные контуры коньков крыш и дымовых труб.

Наконец, затворив оконную створку, мастер вернулся к своему верстаку с крошечным разобранным механизмом в глубочайшем недоумении. Гул насекомых начал стихать, а ползшая по брусчатке овальная тень удалилась в направлении Ковент-Гарден.

Еще не было четырех, когда лоточники всех мастей уже сгрудились на рынке, и потому всякому вновь прибывшему приходилось искать место, толкаясь и протискиваясь сквозь толпы зеленщиков, мусорщиков, нищих, проповедников и кошек.

Телеги и фургоны, полные овощей, сомкнули ряды вдоль трех сторон площади, заполонив ее горами лука и капусты, гороха и сельдерея. Западную же сторону запрудили коробки и корзины с благоуханным содержимым: розами, вербенами, гелиотропами, фуксиями… Исходящие от растений ароматы навевали воспоминания о местах, далеких от бурлящей сутолоки Боу-стрит и Мейден-лейн, да только воспоминания эти сразу же блекли под натиском сотен иных противоречивых запахов.

Запряженные ослами повозки и телеги забили все пять улиц, ведущих с площади. Среди них девицы с колючими связками шиповника, соперничая с торговками яблоками, громогласно нахваливали свой товар. Весь рынок мерцал в свете газовых ламп и тысяч свечей, воткнутых в картофелины и горлышки бутылок или же прилепленных поверх потеков расплавленного воска на ручках тележек и на подоконниках, что пониже. На ветру их желтые огни танцевали, притухая и вспыхивая вновь.

Долговязый, истрепанный годами проповедник, всем и каждому представлявшийся как Шилох — сын Божий, дрожа на ветру в своей истрепанной рясе, грелся, то и дело выкрикивая назидательные призывы. Он наугад тыкал в лица прохожим свои брошюрки, принимая сыпавшиеся отовсюду проклятия и затрещины с тою же невозмутимостью, с какой толпа пропускала мимо ушей его разглагольствования о грядущем конце света.