Кракен размышлял об этом по пути через Холборн, Сити и Уайтчепел; тяжело ступая, погруженный в раздумья, поздно вечером он оказался за Лаймхаусом, где постоял, озирая лондонские доки. Казалось невообразимым, чтобы на планете существовала коммерция подобных масштабов, чтобы столько тысяч людей слаженно трудились ради определенной цели, чтобы корзина табака, извлекаемая из корабельного трюма в полдень, выныривала из мрака именно в этот момент, ведь всего четвертью часа ранее ее скрывали под собой двадцать пять точно таких же корзин — одно определяло другое, в свою очередь определяясь третьим, будто подчиняясь чьей-то воле и в точном соответствии с неписаным сценарием.

Где же тот сценарий, невесело размышлял Билл Кракен, наблюдая за суетой в доках, что управляет его — торговца кальмарами и вареным горохом, а теперь еще и вора — разболтанной жизнью? Уголовники избили его чуть не до смерти, и в итоге он сам совершил преступление. Где тут логика?

Он поплелся вверх по реке, за доки Санта-Катарины и Лондонский мост, за пирс Олд-Суон — повсюду люди спешили по своим делам, словно их жизни были вычитаны из книги, где вторая страница следовала за первой, а двадцать пятая шла аккурат за двадцать четвертой. В жизни Кракена, однако, все страницы были втоптаны в дорожную грязь. Ветер подхватывал их и мотал туда-сюда над чужими крышами. Кракен болтался там и тут, выглядывая эти, такие важные, бумажки, но их разметало и унесло, — и вот он здесь, в конце путешествия, стоит, опершись о парапет посредине Вестминстерского моста, и глядит на бурлящую внизу черную воду Темзы.

Наугад раскрыл Эшблесса. «Наименьший из всех грехов, — прочел он, — есть обжорство». Ничуточки не помогло. Закрыв глаза, ткнул пальцем. «Камень, который отвергли строители, — посулил текст, цитируя Библию, — соделался главою угла»[40]. Кракен опустил книгу и призадумался. Что он такое, когда не тот самый камень? Тысячи, миллионы людей обтесаны как подобает, они аккуратно пригнаны друг к дружке в пространном и разумном порядке; Кракен же, блуждающий по Лондону, так и не смог отыскать себе нишу, в которую сумел бы втиснуться. Он обтесан иначе, чем прочие.

Но как, деловито вопросил он себя, старина Билл Кракен может оказаться краеугольным камнем? Что придаст ему отваги переступить порог лавки капитана Пауэрса, когда в прошлый раз он покинул ее через окно? Конечно же, изумруд. Это единственный способ. Но вернуться за ним — верная погибель, не так ли? Кракен сунул книжку Эшблесса в карман куртки и поспешил покинуть мост. Очень вероятно, что погибель — не худший из возможных жребиев. Долгое дневное странствие утомило Кракена, но внезапно обретенная решимость и осязаемая цель, пусть даже зыбкая или ошибочная, гнали его вперед упругим, твердым шагом — на север по Уайтхолл, к Сохо и Пратлоу-стрит, где он постарается вернуть должок самому себе.

В тесном номере гостиницы «Бейли» едва хватало пространства, чтобы вместить железную кровать, — но та, к несчастью, не вмещала Уиллиса Пьюла. Ему вконец осточертело пинать ее спинку или застревать щиколоткой в железных прутьях. Газовая лампа у изголовья безбожно шипела и трещала, до того сильно воняя утекающим газом, что алхимику приходилось держать окно приоткрытым, подпирая поднятую створку стопкой книг. Пьюл не мог дождаться того дня, когда сможет наконец распаковать свою библиотеку и расставить фолианты по полкам. Вот тогда он и приступит к настоящим исследованиям. Совершит великое открытие, предъявит миру свой гений.

Пьюл уставился на свое отражение в зеркале, подпертом другой книжной стопкой. Лечебная повязка не принесла ничего путного, разве что помогла остаться неузнанным. Даже в неверном свете газового ночника лицо его казалось воспаленным; кожа выглядела натянутой, почти лоснилась. Подобрав замусоленный том «Химического лечения» Эвглены, Пьюл перечел подробное изложение методов применения очищающих лицо лосьонов и не нашел в них ничего полезного. Одному богу известно, сколько различных пластырей он перепробовал. В лучшем случае они сушили кожу. В этом все и дело, совершенно точно. Завидная емкость черепа Пьюла, избыток мыслительной деятельности перетягивали на себя жидкости из других отделов организма — отсюда сухая, шелушащаяся кожа на руках. Отвратительное состояние его лица вероятнее всего было платой за гениальность.

Вздохнув, Пьюл снова повалился на скрипучую кровать, треснулся локтем о стену и выругался. Такова его участь — всю жизнь провести в предавшем его теле. Временами Пьюлу казалось, что он прикован к огромному паразиту: растленный мешок плоти с чистой, чувствительной и в высшей степени разумной душою внутри. Проницательность, сквозящая в такой постановке проблемы, с легкостью могла бы вызвать восторг, но только не у него. Пьюл видел этот мир насквозь, и мало что могло его прельстить.

Пьюлу часто приходилось сетовать на обычную для гениев проблему: гениальность попросту не самоочевидна. Она явственно проступает в их трудах, однако Пьюл считал любой труд унижением человеческого достоинства. К чему марать руки? И потом, в современных достижениях нет ничего такого, что не представлялось бы очевидным, не было бы претенциозным. Всякий, кто наделен — или проклят — даром прозревать суть вещей, ясно видит пустоту за их хрупкими фасадами. Ему очевидны их фальшь и никчемность. Стоит избавиться от романтической чепухи, и даже лучшие творения поэтов предстанут виртуозно расписанными декорациями, развешанными там и сям с целью скрыть подлинный облик мира, скучный и пустой.

Пьюл испустил очередной вздох и потер кончик носа. Ах, будь он лишен этого горького дара… Чего стоит Нарбондо один! Горбун вдосталь мучил Пьюла, не скупясь на пустые обещания — и только. А кто устроил западню Кракену и отобрал у него ящик? Пьюл. Кто подготовил и осуществил изъятие Джоанны Сауткотт из могилы? Пьюл! Кто выкрал карпа из океанариума? Снова Пьюл! Нарбондо — лишь один из тех навязчивых, низкопробных, эгоистичных пустозвонов, что так любят наделять себя знаками воображаемой власти. Горбун неплохо устроился! Он путается под ногами, присваивает себе заслуги Уиллиса Пьюла, использует его в хвост и в гриву, а в итоге сбежит с изумрудом, оставив именно Пьюла объяснять судье, какой такой наукой они там занимались.

Пьюл нагнулся и, пошарив под кроватью, извлек на свет божий ящик Кибла, отобранный у человека, который попался ему в вагоне поезда. Уже в сотый раз встряхнул его, но ящик вновь не издал ни звука. Да что же там такое, гадал Пьюл. У этой коробки, похоже, вовсе нет никакой крышки. Возможно даже, что ящик специально устроен так, чтобы воспрепятствовать попыткам людей неосведомленных вскрыть его. Он даже мог взорваться! На эту мысль наводили трубка и заводной механизм, прямо как у адской машины. Впрочем, изображенные на ящике звери, разодетые в людские костюмы, кажется, противоречили такой догадке — но разве забавные украшения не могли быть хитростью, отвлекающим маневром?

В оставшемся в лаборатории Нарбондо ящике хранился изумруд, так заверил их Кракен — в стельку пьяный Кракен, не стоит забывать. Но кто готов поручиться, что этот ящик не тот самый, с изумрудом? Эта ручка, возможно, и есть средство открыть его. Хотя, с другой стороны, ею может запускаться часовой механизм. Никто не станет изготавливать устройство, готовое взорваться в его собственных руках. Несомненно, ручка взводит часовую пружину до нужной степени сжатия, а та сама разворачивается, чтобы в итоге произвести подрыв заряда. Или нет? Кто скажет наверняка?..

Мозг Пьюла отвлекся, переводя мысли о часовом механизме ящика в аналогию его собственной жизни — жизни, напряжение которой, как ему казалось, тоже неуклонно ослабевало. Это следствие накопленных знаний, результат работы интеллекта… С ростом осознания человеком природы вещей эти самые вещи бледнеют, почти перестают существовать. Пружина мироздания не столько ослабла сама по себе, сколько стала выглядеть таковой в глазах Пьюла, который, если можно так выразиться, закрутил пружину собственного восприятия до такого состояния, когда мир, за ненужностью сброшенный с плеч, почти исчез; и вот Пьюл стоит теперь на пустынной вершине холма, а простые люди снуют внизу, как жуки, как черви, почти или совсем не пользуясь сознанием.