Во дворе перед лачугой стояла крошечная трехлетняя индианочка и, засунув палец в рот, наблюдала за нами большими карими глазами.

— Она, наверно, никогда еще не видела стоящей машины, — прошептал Дип. — Здравствуй, девочка! Как поживаешь? Мы тебе нравимся?

Девочка застеснялась, отвернулась и надула губы. Мы заговорили между собой, и она принялась разглядывать нас, положив палец в рот.

— Как жаль, что у меня нет ничего, чтобы подарить ей! Только подумать — родиться на этом уступе и всегда жить здесь. Уступ, и больше ничего — здесь вся их жизнь. Отец ее, наверное, ползает, обвязавшись веревкой, на дне ущелья за ананасами или рубит над этой бездной ветки на топливо, склонившись под углом в восемьдесят градусов. Она никогда не уедет отсюда, никогда не узнает, что есть какой-то другой мир. Здесь ее родина. Воображаю, какой у них должен быть дикий вождь! Наверное, если отойти на несколько миль подальше от дороги, вон за тот утес, можно встретить еще более диких и загадочных людей. Конечно! Ведь панамериканское шоссе принесло все же какую-то цивилизацию этому придорожному народу. Обратите внимание на капли пота у нее на лбу! — указал нам Дин со страдальческой гримасой. — Маслянистые… И они уже никогда не высохнут, потому что здесь жарко круглый год, и она не знает, что можно иметь сухой лоб. С влажным лбом она родилась и с ним умрет…

Капли пота на лобике девочки не стекали вниз, а стояли, словно застывшие, тускло поблескивая, как хорошее оливковое масло.

— Как все это должно действовать на их души! Как они должны отличаться от нас во всем — в своих заботах, взглядах, желаниях…

Дин поехал дальше. На лице у него застыл благоговейный ужас, рот приоткрылся, он ехал со скоростью десять миль в час, пристально вглядываясь в каждого встречного. Мы взбирались все выше и выше.

Чем выше, тем прохладнее становился воздух. Индианки, попадавшиеся нам на дороге, с головой кутались в одеяла. Они отчаянно махали. Мы остановились узнать, в чем дело. Они хотели продать нам горный хрусталь. Огромными карими невинными глазами смотрели они нам в глаза, и так взволнован и чист был их взгляд, что ни одной грешной мысли не шевельнулось у нас по отношению к ним. К тому же они были очень юны — некоторым было лет по одиннадцать, только на вид им можно было дать все тридцать.

— Смотрите на эти глаза! — шептал Дин.

Они напоминали глаза пречистой девы, когда она была ребенком, — нежные и всепрощающие. И смотрели они на нас прямо-прямо, не отрываясь, а мы протирали свои бегающие голубые глаза и снова встречали их взгляд — проникающий в самую душу, печальный и гипнотизирующий.

Но, заговорив, они вдруг становились суетливыми, назойливыми и даже глупыми.

— Они только недавно научились торговать горным хрусталем. Ведь шоссе провели лишь лет десять назад, до тех пор весь народ, наверное, пребывал в молчании.

Девочки с причитаниями обступили машину. Одна из них, дитя особенно эмоциональное, вцепилась в потную руку Дина и лепетала что-то по-индейски.

— Да, да, милая! — говорил Дин нежно, почти грустно.

Он вылез из машины и начал рыться в прикрученном сзади обшарпанном чемодане — все в том же старом, видавшем виды американском чемодане, — и вытащил оттуда наручные часы. Он показал их девочке. От радости она завсхлипывала. Остальные в изумлении столпились вокруг. Тогда Дин стал рассматривать камушки, лежавшие на ладони девочки, ища «самый красивый, самый прозрачный, самый маленький хрусталик, который она сама нашла в горах для меня…».

Он выбрал кристалл величиной не больше ягоды и, держа за ремешок болтающиеся часы, передал ей. Их рты округлились, как рты поющих в хоре детей. Счастливица схватила часы и прижала их к лохмотьям, прикрывающим грудь. Они дотрагивались до Дина и благодарили его. Он стоял среди них, повернув к небу обветренное лицо, как будто ожидая, что ему сейчас откроется путь восхождения на последнюю, самую главную высоту, а им, наверное, казалось, что он пророк, сошедший к ним.

Он опять сел в машину. Девочки страшно огорчились, увидев, что мы уезжаем. И долго, пока мы ехали по прямой дороге, они бежали за нами и махали нам. Потом мы завернули и навсегда потеряли их из виду, а они все продолжали бежать.

— У меня сердце разрывается! — кричал Дин и бил себя кулаком в грудь. — Сколько еще времени будут они доказывать свою признательность и восхищение? Чем же это кончится? Неужели они побежали бы до самого Мехико-сити, если бы мы ехали достаточно медленно?

— Да! — ответил я.

Мы добрались до головокружительных высот Сьерра Мадре Ориенталь. Закутанные в легкую дымку верхушки банановых деревьев золотисто поблескивали. Густой туман жался к каменным стенам ущелья. Монтесума тоненькой золотой ниточкой вилась по зеленому ковру джунглей.

Мимо проносились таинственные городки, расположившиеся на перекрестках дорог здесь, на крыше вселенной, и закутанные в одеяла индейцы смотрели на нас из-под полей шляп и reboros. Дремучая, темная, первобытная жизнь. Ястребиными глазами наблюдали они за Дином, торжественным и не вполне нормальным, крепко сжимавшим беснующийся руль. Все они протягивали к нам руки. Они спустились из далеких селений, чтобы протянуть руку за тем, что, по их мнению, могла дать им цивилизация, и никогда не помышляли, что им могут предложить лишь глубокое уныние и множество жалких разбитых иллюзий. Они не знали, что существует бомба, которая в один миг может уничтожить и превратить в груду развалин все наши мосты и дороги, что настанет день, когда мы будем так же бедны, как они сами, и совершенно так же будем протягивать руки. Наш разбитый «форд», старый «форд» тридцатых годов, времен расцвета Америки, прогромыхал мимо них и скрылся в облаке пыли.

Мы достигли подъема к последнему плато. Солнце стало червонным, воздух был пронзительно синим, а невероятные пространства раскаленных песков пустыни, кое-где прорезанных речками, перемежались вдруг ветхозаветной сенью развесистых деревьев. Дин спал. Машину вел Стэн. Появились пастухи, одетые в длинные развевающиеся одежды, похожие на хламиды древних, женщины, несущие пучки золотистого льна, группы мужчин. Сверкал и переливался песок пустыни. В тени огромных деревьев сидели и беседовали пастухи; резвились на солнце овцы, вздымая пыль…

Конец пути неотвратимо близился. Бескрайние поля простирались теперь по обе стороны. Чудесный ветер насквозь продувал попадавшиеся навстречу купы громадных деревьев и пролетал над крышами старых католических миссий, оранжево-розовых в лучах заходящего солнца. Облака были плотные, громадные и розовые.

— Мехико-сити на закате!

Мы одолели их, эти тысячу девятьсот миль, отделявших освещенные послеобеденным солнцем задворки Дэнвера от сих необозримых ветхозаветных пространств, и теперь приближались к концу своего пути.

Миновав недлинный горный проход, мы внезапно очутились на вершине горы; оттуда как на ладони был виден Мехико-сити, раскинувшийся в кратере вулкана внизу. Были видны дымки, подымавшиеся из труб, и ранние вечерние огоньки. Резко повернув, мы стремглав понеслись вниз мимо бульвара Инсургентов, прямо в сердце города. На просторных, унылого вида площадках ребятишки в пыли играли в футбол. Шоферы такси на ходу спрашивали, не интересуемся ли мы девушками? Нет, в данный момент девушками мы не интересовались. Потянулись бесконечные ряды трущоб. В темнеющих аллеях виднелись одинокие фигуры. Надвигалась ночь. И вдруг мы услышали грохот и гул города, и оказалось, что мы уже несемся мимо набитых народом кафе, театров, ярко горящих фонарей.

Отчаянно вопили мальчишки — продавцы газет. Слонялись босые механики, помахивая гаечными ключами и тряпками. Босые индейцы-шоферы, как одержимые, проскакивали у нас под самым радиатором, объезжали вокруг, отчаянно гудели. Движение было сумасшедшее. Шум стоял невообразимый. Глушителей на своих машинах мексиканцы не признают. Веселые гудки не замолкали ни на секунду.

— Эй-эй! — орал Дин. — Берегись!

Он врезался в гущу машин, готов был гоняться наперегонки с каждым автомобилем и вообще вел себя как индеец-шофер. Потом выбрался на аллею, окружающую бульвар Реформа, и начал носиться по ней, а со всех восьми сходящихся улиц на нас летели машины во всех направлениях: справа, слева, прямо в лоб… И Дин вопил и прыгал на сиденье от восторга.