— Возможно, вы обретете более реальный взгляд на жизнь, — пробормотал Кэлхун.

— Но что я чувствую, вам этого не понять. — Она отвернулась к окну.

— Кэлхун пробивал думать только о Синглтоне. Он мысленно составлял его лицо, собирая отдельные черты, и всякий раз, как это ему почти удавалось, все вдруг рушилось, и он оставался ни с чем. Машину он вел молча, на отчаянной скорости, будто надеялся попасть колесом в выбоину, чтобы посмотреть, как девушка прошибет головой стекло. Время от времени она тихонько сморкалась. Они проехали миль пятнадцать, и дождь поутих, а потом совсем перестал. Деревья по обеим сторонам шоссе почернели, а ноля стали насыщенно-зелеными. Кэлхун подумал — территорию больницы он узнает сразу, едва она покажется.

— Христу пришлось терпеть это всего три часа, — сказала вдруг девушка звенящим голосом, — а он останется здесь до конца жизни.

Кэлхун посмотрел на нее сердито. По ее щеке пролегла мокрая полоска. Он возмущенно отвернулся.

— Если вам это не под силу, — сказал он, — еще раз предлагаю: я отвезу вас домой и вернусь сюда один.

— Один вы не вернетесь, — сказала она, — и мы уже почти на месте. — Она высморкалась. — Пусть он знает, что кто-то на его стороне. Я хочу сказать ему об этом, чего бы мне это ни стоило.

Сквозь гнев он осознал страшную вещь: ведь ему придется что-то сказать Синглтону. Что сможет он сказать в присутствии этой девицы? Она разрушила то, что сближало их.

— Надеюсь, вы понимаете, мы едем, чтобы послушать, — взорвался он. — Я проделал весь этот путь не для того, чтобы глядеть, как вы поражаете Синглтона своей мудростью. Я приехал, чтобы выслушать его.

— Нам надо было взять магнитофон, — воскликнула она, — тогда его слова остались бы у нас на всю жизнь!

— Вы ровно ничего не смыслите, — заявил Кэлхун, — если полагаете, что к такому человеку можно приступиться с магнитофоном.

— Стойте! — взвизгнула, она, наклоняясь к ветровому стеклу. — Вон там!

Кэлхун, нажав ногой тормоз, испуганно поглядел вперед.

Едва приметное пятно низких зданий густой засыпью бородавок показалось на холме справа.

Кэлхун растерянно сидел за рулем, а машина, словно по своей воле, повернула и направилась к воротам. Буквы «Государственная больница Квинси» были выбиты на бетонной арке, под которой она прокатилась тоже как бы сама собой.

— «Оставь надежду всяк сюда входящий», — пробормотала девушка.

Им пришлось затормозить примерно через сто ярдов от въезда, чтобы пропустить толстую няньку в белом чепце которая переводила через дорогу вереницу больных, похожих на престарелых висельников. Какая-то женщина с торчащими зубами, в яркам волосатом платье и черной вязаной шапочке грозила кулаком, а некто лысый энергично махал руками. Иные злобно поглядывали на машину, продолжая ковылять друг за другом по газону к другому зданию.

Потом машина покатила дальше.

— Остановите перед главным корпусом, — распорядилась Мэри Элизабет.

— Нам не разрешат повидать его, — пробормотал Кэлхун.

— Конечно, если этим будете заниматься вы, — сказала она. — Остановите машину и выпустите меня. Я все устрою.

Щека ее высохла, голос был деловит. Он остановил машину, Мэри Элизабет вышла. Он наблюдал, как она входят в здание, и с мрачным удовлетворением думал, что скоро из нее вырастет настоящее чудище: ложный интеллект, ложные эмоции, максимальная работоспособность — все говорило о том, что из нее выйдет солидный и дотошный доктор философии. Еще одна вереница больных потянулась через дорогу, кто-то ткнул пальцем в его машину. Кэлхун, не глядя, чувствовал, что за ним наблюдают.

— А ну давай назад, — послышался голос няньки.

Он поднял глаза и вскрикнул. Чье-то кроткое лицо, обвязанное зеленым полотенцем, улыбалось в окне машины беззубой, во страдальчески нежной улыбкой.

— Пойдем, пойдем, голубчик, — сказала нянька, и лицо исчезло.

Кэлхун торопливо поднял стекло, и сердце у него защемило. Перед ним встало страдальческое лицо человека в колодках, чуть разные глаза, большой рот, открытый в тщетном, сдавленном крике. Оно пригрезилось ему всего лишь на миг, но когда исчезло, то пришла уверенность, что встреча с Синглтоном заставит его самого перемениться, что после этой поездки наступит какой-то странный покой, о котором он, Кэлхун, прежде и не помышлял. Минут десять он просидел с закрытыми глазами. Он знал — откровение близко — и напрягал все силы, чтобы быть к нему готовым.

Дверца вдруг распахнулась, и девушка, согнувшись, села с ним рядом. Она была бледна, с трудом переводила дыхание. В руках она держала два пропуска и показала ему вписанные туда имена: Кэлхун Синглтон — на одном и Мэри Элизабет Синглтон — на другом. Они посмотрели на пропуска, потом друг на друга. Оба, кажется, ощутили, что их общее родство с Синглтоном неизбежно предполагало и родство друг с другом. Кэлхун великодушно протянул руку. Она пожала ее.

— Он в пятом корпусе слева, — сказала она.

Они подъехали к пятому корпусу и поставили машину. Здание было такое же, как и другие, — низкое, из красного кирпича, с зарешеченными окнами — только фасад забрызган чем-то черным. Из одного окна свешивались две руки. Мэри Элизабет открыла бумажный мешок и стала вынимать из него подарки. Она привезла Синглтону коробку конфет, блок сигарет и три книги: «Так говорил Заратустра» из серии «Современная библиотека», «Восстание масс» в дешевом издании и тоненький нарядный томик стихов Хаусмана. Сигареты вместе с конфетами были переданы Кэлхуну, а сама она взяла книги. Выйдя из машины, она двинулась вперед, но на полпути к двери остановилась и, прикрыв рот рукой, пробормотала:

— Не могу!

— Ну, ну, — сказал Кэлхун мягко, слегка подтолкнул ее, и она двинулась дальше.

Они вошли в застланный линолеумом, замызганный холл; какой-то странный запах, подобно невидимому надзирателю, встретил их уже на пороге. За конторкой, напротив двери, сидела щуплая испуганная нянька; глаза у нее так и бегали, будто она ждала, что ее вот-вот стукнут в спину. Мэри Элизабет вручила ей оба зеленых пропуска. Та посмотрела и тяжело вздохнула.

— Вот туда, там подождите. — В ее усталом голосе звучало что-то обидное. — Его надо подготовить. Дают тоже эти пропуска! Откуда им знать, что здесь у нас творится?! Да и врачам наплевать. А по мне, с теми, кто не слушается, и свидание давать не надо.

— Мы его родственники, — сказал Кэлхун. — Мы имеем полное право с ним видеться.

Нянька беззвучно захохотала и вышла, что-то порча себе под нос.

Кэлхун снова подтолкнул девушку, они вошли в приемную и сели рядом на огромный черный кожаный диван, Против которого, на расстоянии пяти футов, стоял точно такой же. Больше в комнате ничего не было, только в углу примостился шаткий стол, и на нем — белая пустая ваза. Зарешеченное окно отбрасывало к их ногам квадраты тусклого света. Казалось, вокруг царит напряженное безмолвие, хотя в доме было совсем не тихо. Где-то вдали не смолкали стенания — звук был слабый, унылый, как уханье совы; с другого конца здания слышались взрывы смеха. А рядом за стеной, с регулярностью механизма, тишину неотступно и монотонно нарушали проклятия. Каждый звук, казалось, существовал сам по себе.

Молодые люди сидели рядом, словно в ожидании чего-то очень для обоих важного — женитьбы или надвигающейся смерти. Казалось, они уже соединены — так предрешено заранее. В один и тот же миг они сделали непроизвольное движение, будто собирались бежать, но было слишком поздно. Тяжелые шаги послышались где-то у самой двери, и механически повторявшиеся проклятия обрушились на них.

Синглтон повис на двух здоровенных санитарах, как паук. Ноги он поднял высоко над полом, заставив санитаров себя нести. От него-то и исходили проклятия. Он был в больничном халате, завязанном сзади, на ногах — черные ботинки с вынутыми шнурками. Черная шляпа — не такая, как носят в деревне, а черный котелок — придавала ему вид гангстера из кинофильма. Санитары подошли к незанятому дивану сзади и через спинку бросили на него Синглтона; потом, не выпуская его из рук, одновременно с разных сторон обошли диван и, расплывшись в улыбке, сели по бокам Синглтона. Их можно было принять за близнецов: хоть один был блондин, а другой лысый, выглядели они совершенно одинаково — воплощением добродушной глупости.