Через час заседание возобновляется.

Товарищ прокурора Зиберт. В чем обвиняются бывшие члены Государственной думы? В том, что распространяли воззвание, призывающее к неповиновению законам. Поэтому раньше всего нам нужно остановиться на содержании распространенного воззвания. Оно призывает население России к неповиновению законам. В течение всего судебного следствия подсудимые говорили о том высоком пьедестале, на который их поставила история за то, что они совершили. Но я думаю, что перед судом истории этот пьедестал вряд ли устоит. Я думаю, господа судьи, что история через несколько лет скажет нам: «Я не понимаю, почему вы, бывшие депутаты Первой думы, которые призваны были издавать новые законы, сочли, что вы сами выше закона?! Я не понимаю, почему вы, призванные законодательствовать, сочли себя вправе совершить преступное деяние, предусмотренное существовавшими законами, и, когда вас за это преступление привлекли к суду, возмущались этим судом? Почему вы пошли, против родины?!» Хотя вы говорите, что ваши действия были направлены против правительства, однако правительство и страна настолько тесно связаны у нас, что такой способ борьбы против правительства допустим быть не может. Какая бы борьба ни велась против него, она является всегда преступлением…

… Герасимов обвел взглядом зал – ряд за рядом, лицо за лицом, не торопясь; отчет о реакции собравшихся (в случае, если она будет такой, как предполагалась) доложит Столыпину сегодня же.

По тому, как хорохористо поднимались со своих скамеек подсудимые (все, кроме Рамишвили и Окунева, под стражей не состояли – ни сейчас, ни все время следствия), понял, что его задумка удалась; гордые дракой, веселые, окруженные толпой репортеров, бывшие члены Думы шли к выходу, как триумфаторы; вполне демократичный спектакль; Столыпин будет доволен; о нынешнем положении в стране речи не было, а именно этого и опасался Петр Аркадьевич; что ж, победа!

Задержавшись взглядом на Дзержинском (очень значительное лицо, черты кажутся знакомыми; явно не русский, – значит, поэтому и не сидел в закутке, а устроился здесь, среди слушателей, добрую половину которых составляла агентура охранки; «положительно, я видел его, только не могу взять в толк, фотографическое ли изображение, или же встречались в свете»), Герасимов медленно поднялся со скамьи.

… Отчего судейские даже зрителей заставляют сидеть в неудобной позе, подумал он. Неужели для того, чтобы всех подданных приучать к идее несвободы, которая связывается с самим понятием российского закона, выраженного через сам дух зала, где слушается дело? Чуть прихрамывая (конспирация, на хромого не подумают, что шеф охраны), двинулся следом за подсудимыми, которым загодя дали понять, что никому из них не грозит арест: джентльменский уговор можно и не скреплять актом подписания, народ у нас извилистый, все между строк читает, там же ищет надежду, ненависть, любовь и страх…

Кучеру сказал везти на конспиративную квартиру, обедать; и сам отдохни, дружок; будь у меня через два часа, не раньше. Змейство хитрости

На второй день процесса, когда объявили очередной перерыв, Дзержинский вышел на, Литейный и остановил мальчишку, который размахивал над головой пачкой газет, выкрикивая:

– Думские интеллигентики поднимают руку на святое! Русь не пощадит отступников! Читайте «Волгу» и «Россию»! Самая честная информация, истинно национальный голос!

– Ну-ка, давай мне все истинно национальные голоса, – улыбнулся Дзержинский.

– А вот оне! – мальчишка с трудом разжал синие, скрючившиеся на морозном ветру пальцы. – Берите, дяденька, у меня сил нету рукой шевелить…

Дзержинский достал из кармана своей легкой франтоватой пелерины перчатки, надел мальчишке на руки.

– И не кричи так, не надрывайся, голос сорвешь, ангину получишь…

Перешел проспект, толкнул тяжелую дверь чайной и устроился с газетами возле окна (после первой ссылки норовил устраиваться так, чтобы обзор был надежней; тогда же понял, как важно пробиться поближе к свету в тюремной теплушке, особенно когда открывается кровохарканье; не мог забыть, как студент Ежи Гловацкий, боевик Пилсудского, как-то сказал: «Милый Юзеф, учитесь мудрости у собак: они ложатся именно там и так именно, как более всего угодно их организму; животные осознают себя с рожденья; мы – только перед смертью»).

Пробежав «истинно национальные голоса», Дзержинский задержался на тех абзацах, которые можно использовать в развернутых корреспонденциях; подчеркивая, ярился, вчитываясь в текст:

«Подсудимые позорили Думу своим поведением, своим нескрываемым сочувствием крамольникам и явным покровительством им. Какие же это радетели о благе народа, реформаторы судеб государственных и чем они схожи с конституционалистами?! Кто же не понимает, что это люди личных страстей, безвольные их рабы, притом одержимые манией величия, для которых весь интерес заключается в том, чтобы при всяком удобном случае поафишировать себя!

Мы, хвастаются они на суде, всему делу голова, мы порешили реформу еще на земском съезде: «Манифест 17-го октября» лишь мудрое исполнение нашего плана. Они ничего не хотят оставить на долю истории, умственного прогресса и инициативы личной воли Монарха… Трутни вы в государственном улье! Кликуши, болтуны!

Подсудимый Кокошкин с пафосом рассказывал, что они; видите ли, желали сделать Россию свободным правовым государством – счастливым и процветающим! Недурное правовое государство, в котором экс-депутаты сочиняют мятежные прокламации! Какая наивность – думать, что всякие Кокошкины, Петрункевичи, Набоковы, Винаверы, Рамишвили могут создать счастливую и цветущую Россию! Ну, не пустомели разве, не кликуши?! Нашей японской катастрофе много помогли «идеалисты», которые занимались «освободительным движением» во время войны. Такие «идеалисты» и внутри России устраивают лагери для тушинских воров и воспособляют им, – недаром мы пережили ряд Цусим не от внешнего врага, а от внутреннего!

… Но мне все-таки жаль их. Это люди не ума, не таланта, не серьезных знаний, – это люди страстей, безвольные маниаки, одержимые манией величия, прекрасно исполняющие роль Хлестакова. Будь они не взрослые, я бы применил к ним педагогический способ лечения, а так как они все мужи уже зрелые, то самое лучшее было бы предложить им оставить Россию и не пытаться впредь ей благодетельствовать. Здесь такие кликуши вредны, особенно в переживаемое время. Пусть воображают себя великими людьми в изгнании, лишь бы не пакостничали на родине».

… Решив посетить биржу (почувствовал в себе игрока, хотя крупно ставить пока еще не решался), Герасимов загодя знал, что на вечернее заседание суда вполне можно и задержаться; идет задуманный им и прорепетированный заранее спектакль; пусть говорильня продолжается, – подарок прессе после безжалостного военного суда над социал-демократами Второй думы, распущенной полгода назад; дали голубоньке поработать только семь месяцев, пока Столыпин готовил новый выборный закон: от тысячи дворян – один выборщик; от ста двадцати пяти тысяч рабочих – тоже один; тут уж левый элемент не пролезет, дудки-с, пришла пора сформировать Думу угодную правительству, а не наоборот. Ан

– не вышло! Герасимов точно, в самых мелких подробностях помнил свою операцию по разгону Второй думы, которая оказалась еще более левой, чем Первая, – за счет ленинцев, плехановцев и трудовиков; Столыпин даже горестно усмехнулся: «А может, воистину, Александр Васильевич, от добра добра не ищут? Мы же во Второй думе получили настоящих якобинцев в лице социал-демократов; в Первой думе подобного не было».

Столыпин – всего за несколько месяцев пребывания у власти – научился византийскому искусству политической интриги: он теперь выражал мысль и желание не столько словом, сколько взглядом, аллегорическим замечанием, намеком. Конечно, это сказывалось на темпоритме работы, ибо приходилось не час и не день, а порою неделю раздумывать над тем, как прошла беседа с премьером, вспоминать все ее повороты и извивы, строить несколько схем на будущее и тщательно их анализировать, прежде чем принять более или менее определенное решение. Проклятому англичанину легче: бабахнул от чистого сердца речь в парламенте, назвал всё своими именами – и айда вперед! А у нас сплошная хитрость и постепенная осторожность! Несчастная Россия, кто ее только в рабство не скручивал?! Триста лет инокультурного ига, триста лет собственного крепостничества, сколько же поколений раздавлены страхом?! Герасимов иногда с ужасом прислушивался к тем словам, которые постоянно, помимо его воли, жили в нем; покрывался испариной, будто какой пьяница, право; наказал лакею заваривать валерианового корня, – не ровен час, брякнешь что, не уследив за языком, вот и расхлебывай; у нас все, что угодно, простят, кроме слова.