После трех дней, прошедших с того памятного разговора, когда Столыпин заметил, что Вторая дума оказалась еще хуже Первой, Герасимов отправился к премьеру и за чаем, перед тем как откланяться, пробросил:

– Петр Аркадьевич, полагаю, если бы правительство потребовало от Думы выдать закону социал-демократическую фракцию, лишив этих депутатов неприкосновенности, нужный баланс правого и левого крыла обрел бы желаемую стабильность.

Столыпин отставил подстаканник (никогда не держал блюдца), покачал головой:

– Да разве они пойдут на это? Думе престижнее принять из моих рук рескрипт о новом роспуске, чтобы затем попрекать диктаторством, нежели выдать правосудию социал-демократических террористов…

Это был уж не намек, но план желаемой комбинации: никого не должно волновать, что социал-демократы были традиционными противниками террора; совершенно не важно, что доводы депутатов – будь то ленинцы или плехановцы – опровержениям не поддавались; отныне ход затаенных мыслей премьера сделался Герасимову совершенно понятным.

Утром пригласил в кабинет подполковника Кулакова:

– Вы как-то говорили о вашем сотруднике… «Казанская», кажется? Она по-прежнему освещает социал-демократов?

– Конечно.

– Фамилия ее…

– Шорникова, Екатерина Шорникова.

– Она с вами в Казани начала работать?

– Да.

– Смышлена?

– Весьма.

– Сейчас, если мне не изменяет память, она состоит секретарем военной организации социал-демократов?

– Да. И пропагандистом.

– Прекрасно. Сколько вы ей платите?

– Пятьдесят рублей ежемесячно.

– Не будете возражать, если я встречусь с ней?

– Хотите забрать себе? – усмехнувшись, спросил Кулаков. – Обидно, конечно, я ее три года пестовал…

– Помилуйте, подполковник, – удивился Герасимов, – неужели вы допускаете мысль, что я могу позволить себе некорпоративный поступок?! Шорникова была, есть и впредь будет вашим, и только вашим сотрудником. Речь идет лишь о том, чтобы я ее сам помял – сколь может оказаться полезной в том предприятии, которое нам предстоит осуществить…

– Извольте назначить время, Александр Васильевич… Я вызову ее на конспиративную квартиру.

… Оглядев Шорникову оценивающим взглядом – ничего привлекательного, лицо обычное, хоть фигурка вертлявенькая, – Герасимов пожал влажную ладонь женщины (двадцать четыре года всего, а выглядит на тридцать с гаком; что страх делает с человеком), поинтересовался:

– Что будете пить, Екатерина Николаевна? Чай, шоколад, кофей?

– Кофе, пожалуйста.

– Покрепче?

Шорникова пожала плечами:

– Я не очень ощущаю разницу между обычным и крепким.

– Ну что вы, милая?! Крепкий кофе отличим сугубо, горчинка совершенно особая, очень пикантно…

Герасимов приготовил кофе на спиртовке, подал тоненькую чашечку женщине, поставил перед нею вазу с пирожными, себе налил рюмку коньяку, поинтересовавшись:

– Алкоголь не употребляете?

– Когда невмочь, – ответила женщина, выпив кофе залпом.

– Не изволите ли коньячку?

– Нет, благодарю. У меня сегодня встреча в организации, там нельзя появляться, если от тебя пахнет…

– Да, да, это совершенно верно… Екатерина Николаевна, вы решили работать с нами после того, как вас арестовали в Казани?

– Именно так.

– К какой партии тогда принадлежали?

Шорникова несколько раздраженно спросила:

– Разве вы не почитали мой формуляр, прежде чем назначить встречу?

Наверняка подполковник Кулаков просвещал барышню подробностям нашего ремесла в постели, подумал Герасимов, откуда б иначе в ее лексиконе наше словечко? Хотя ныне революционер Бурцев и похлеще печатает в «Былом», а дамочка, судя по всему, не чужда книге.

– Конечно, читал, Екатерина Николаевна, как же иначе… Позвольте полюбопытствовать: откуда к вам пришло это типично жандармское словечко?

Шорникова как-то странно, словно марионетка, пожала острыми плечами, отчего ее голова словно бы провалилась в туловище, и, задумчиво глядя в переносье полковника недвижными глазами, заметила:

– Плохо, что вы, руководители имперском охраны, встречаете настоящих революционеров только в тюрьме, во время допросов. Там вы кажетесь себе победителями; послабее, вроде меня, ломаются в казематах, но ведь таких меньшинство… Вам бы самим парик надеть, очки какие, тужурку поплоше да походить бы на рефераты эсдеков или эсеров… Это ведь не сельские сходки, куда урядники сгоняют послушных мужиков, это турниры интеллектов… Там не то что «формуляр» услышишь, там такие ваши понятия, как «освещение», «филерское наблюдение», «секретная агентура», разбирают досконально не по книгам, как-никак собираются люди большого эксперимента… Вас как звать-то? – неожиданно спросила Шорникова. – Или – секрет? Тогда хоть назовитесь псевдонимом, а то мне с вами говорить трудно.

– Меня зовут Василием Андреевичем. Я коллега по работе вашего руководителя…

– Кулакова, что ль?

– Он вам представился такой фамилией?

Шорникова сухо усмехнулась:

– Нет. Он назвался Велембовским. Но в тех кругах, где я вращалась в Казани до ареста, о Кулакове было известно все… В работе со мною он соблюдал инструкцию, не сердитесь на него, он себя не расшифровывал…

– Екатерина Николаевна, скажите откровенно, – начал Герасимов, испытывая некоторое неудобство от моментальной реакции молодой барышни, – он понудил вас к сотрудничеству? Или вы сами решили связать свою жизнь с делом охраны спокойствия подданных империи?

– Не знаю, – ответила Шорникова. – Сейчас каждый мой ответ будет в какой-то степени корыстным… Да, да, это так, я сама себя потеряла, господин Герасимов… То есть Василий Андреевич, простите, пожалуйста…

– Изволили видеть мой фотографический портрет?

– Нет. Но словесный портрет знаю… Как-никак я член военного комитета социал-демократов… Охранников, особенно таких, как вы, наиболее именитых, надобно знать в лицо…

– Не сочтите за труд рассказать, кто составил мой словесный портрет.

– Да разве мои коллеги по борьбе с самодержавием допустят такое, чтобы остались следы? – Шорникова вдруг странно, словно вспомнив что-то комическое, рассмеялась: – Наши конспираторы учены получше ваших…

– А все-таки кто вам ближе по духу? Я ни в коей мере не сомневаюсь в вашей искренности, вопрос носит чисто риторический характер, поверьте. Один мой сотрудник – мы близки с ним, дружим много лет – признался, что в среде прежних единомышленников ему дышится вольготнее, чище… Я поинтересовался: отчего так? И он ответил: «В ваших коллегах порою слишком заметны алчность и корысть, инстинкт гончих… И никакой идеи – лишь бы догнать и схватить за горло». Я возразил: «Но ведь венец нашей работы – это вербовка бывшего противника, заключение договора о сотрудничестве, дружество до гробовой доски». А он мне: «Самое понятие „вербовка“ таит в себе оттенок презрительности. У вас завербованных „подметками“ зовут». На что я ему заметил: «Я бы, имей силу, таких офицеров охраны ссылал в Сибирь». А он горестно вздохнул: «Станьте сильным! Тогда мне в вашей среде будет лучше, чем в той, с которой я порвал не из-за давления ваших офицеров, не под страхом каторги, не из-за денег, а потому лишь, что „Бесов“ прочитал с карандашом в руке и фразочку Федора Михайловича подчеркнул: „Социализм – это когда все равны и каждый пишет доносы друг на друга“. Сильно сказано, кстати… Нет надежды на справедливость, химера это… Надо быть с теми, кто в данный момент сильней… » Вот так-то, Екатерина Николаевна…

– Что касается меня, – Шорникова снова подняла острые плечи, – то я испугалась тюрьмы, Василий Андреевич… Тюрьма очень страшное место, особенно для женщины… Я обыкновенный корыстный предатель… А Достоевский не русский литератор… Он только потому прославился, что конструировал характеры на потребу западному читателю. Пушкин-то выше… И Салтыков… А нет им пути на Запад… Так что Достоевский в определении моего жизненного пути никакой роли не сыграл… Корысть, обостренное ощущение неудобства, страх… Я надежнее вашего друга, который подчеркивал строчки в сочинении мракобеса… Я гадина, Василий Андреевич, мне пути назад нет, а ваш друг был двойником, вы его бойтесь.