– Раньше было не так, – сказал Гамбоа. Сержант Песоа и шесть кадетов возвращались бегом. Капитан подозвал их.
– Всю высоту обошли?
– Да, сеньор капитан. Никого нет.
– Без одной минуты девять, сеньор капитан, – сказал Гамбоа. – Я начинаю.
– Валяйте, – сказал капитан. И прибавил угрюмо: – Дайте им жизни, лежебокам.
Гамбоа пошел к роте. Он обвел кадетов медленным взглядом, словно прикидывая на глаз, что они могут, сколько выдержат, на что готовы. Голову он чуть-чуть откинул, ветер рвал его защитного цвета рубаху и ерошил черные пряди, выбивавшиеся из-под берета.
– Не сбивайтесь в кучу! – крикнул он. – Хотите, чтобы вас ухлопали? Дистанция не меньше пяти метров. Вы что, в церковь собрались?
Все три колонны дрогнули. Командиры групп, выскочив из строя, кричали: «Разомкнись! Разомкнись!» Три цепи растянулись, как резина, просветы стали шире.
– Двигаться змейкой, – сказал Гамбоа; он говорил очень громко, чтоб слышали сзади. – Три года долбим! Не идите в затылок, вы не процессия. Кто не заляжет или тронется с места без приказа – считать убитым. А убитым увольнительная ни к чему. Ясно?
Он обернулся к капитану Гарридо, но тот, кажется, не слышал – он рассеянно смотрел вдаль. Гамбоа поднес свисток к губам. Колонны слегка дрогнули.
– Первая цепь атаки – приготовиться. Взводные – вперед, сержанты – сзади.
Гамбоа взглянул на часы. Было ровно девять. Он дал долгий свисток. Пронзительный звук резанул слух капитана, он удивленно повернулся, понял, что на несколько секунд забыл об учениях, почувствовал себя виноватым и поспешным шагом направился к кустам, чтобы оттуда следить за ходом событий.
Не успел отзвучать свисток, а капитан уже видел, как первая цепь, разделенная на три группы, двинулась вперед. Кадеты неслись по полю, развертываясь на бегу, словно павлиний хвост. Впереди бежали взводные, за ними, пригибаясь, – кадеты. Правой рукой они крепко держали винтовку – дуло смотрело в небо, а приклад был в нескольких сантиметрах от земли. Капитан услышал второй свисток, короче, но пронзительней первого; Гамбоа бежал сбоку, чтобы управлять действиями, и вдруг цепь как ветром сдуло – исчезли в траве. Капитан вспомнил – так сметает со стола костяшки проигравший игрок в домино. Резкие крики Гамбоа молниями прорезали тишину: «Почему эта группа бежит? Роспильоси, хотите, чтоб вам башку оторвало? Осторожней, не волочить винтовку!»; и снова свисток, и цепь показалась из травы и бежит; свисток – и она исчезла, и голос Гамбоа глохнет вдали. Капитан еще слышал урывками брань и неизвестные фамилии; видел, как движется первая цепь, отвлекся на секунду, а вторая цепь и арьергард уже приходили в движение. Забыв о его присутствии, кадеты вслух издевались над теми, кто бежал с лейтенантом: «Смотри, негритяга валится, как мешок! Наверное, кости резиновые. А Холуй-то, Холуй, вот сопля! Боится личико поцарапать».
Вдруг перед капитаном возник лейтенант Гамбоа. «Вторая цепь – приготовьсь!» – кричал он. Командиры групп подняли правую руку, тридцать шесть кадетов застыли на месте. Капитан посмотрел на Гамбоа: спокойное лицо, кулаки сжаты, только глаза живые, светлеют, улыбаются, хмурятся. Вторая цепь понеслась по полю. Кадеты становились все меньше, лейтенант снова бежал с фланга, размахивая свистком и повернув голову к цепи.
Теперь капитан видел, как две цепи то исчезают, то встают, оживляя пустынное поле. Он не мог разглядеть, правильно ли кадеты падают – сперва на колено, потом на бок и левую руку – и прижимают ли винтовку к бедру раньше, чем коснутся земли; он не знал, сохранились ли уставные дистанции в цепи, и не рассыпались ли боевые группы, и по-прежнему ли взводные бегут впереди, словно кончик летящего копья, не теряя из виду лейтенанта. Фронт роты растянулся на несколько сотен метров. Глубина боевых порядков возросла. Вдруг снова возник Гамбоа, по-прежнему спокойный, только глаза сверкают, – дал свисток, и третья цепь с сержантами во главе кинулась к холму. Теперь все три цепи бежали далеко впереди, он остался один у колючих кустов. Постоял, подумал немного о том, как неповоротливы кадеты, если сравнить с солдатами или слушателями военной школы. Потом двинулся вслед за ними, время от времени поднося к глазам бинокль.
Гамбоа размахивал руками, тыкал пальцем в кадетов – словно стрелял, – и, хотя звуки не доносились, капитан легко представлял себе его команды и брань.
Вдруг он услышал выстрелы и взглянул на часы: «Минута в минуту, – подумал он. – Девять тридцать». Поднял бинокль – первая цепь находилась уже на расстоянии двухсот метров от мишеней. Мишени он видел, но не смог разглядеть попадания. Пробежал метров двадцать, взглянул снова и теперь увидел примерно десять отверстий. «Солдаты и те лучше стреляют, – подумал он. – А этих выпускают офицерами запаса. Позорище!» Он шел, почти не отнимая от глаз бинокля. Перебежки стали короче. Вторая цепь открыла огонь, и, не успело смолкнуть эхо, свисток возвестил первой и третьей цепям, что они могут идти вперед. Крошечные фигурки на фоне неба прыгали, падали, вставали. После каждого залпа капитан вглядывался в мишени, подсчитывал попадания. По мере приближения к холму попаданий становилось все больше – круги мишеней стали похожи на сито. Он посмотрел на лица: все безбородые, детские, красные, один глаз зажмурен, другой прижат к рамке прицела. Приклад при выстреле ударял в еще некрепкое плечо, плечо болело, а приходилось вскакивать, бежать согнувшись, снова падать и снова стрелять, опьяняясь мнимой жестокостью. Капитан Гаррида знал, что война не такая.
И тут он заметил зеленую фигурку – он чуть не споткнулся о нее – и винтовку, против всяких правил уткнувшуюся дулом в землю. Он не понял, почему здесь лежат кадет и винтовка, и наклонился. Лицо кадета исказила гримаса боли, глаза и рот были широко открыты. Пуля попала ему в голову. Струйка крови текла по шее.
Капитан уронил бинокль, поднял кадета – одну руку под колени, другую под плечи – и побежал к холму, крича: «Лейтенант Гамбоа! Лейтенант Гамбоа!» Ему пришлось пробежать немало, прежде чем его услышали. Кадеты первого взвода, одинаковые, как жуки, ползли по склону к мишеням; им было не до его криков, они слушали только Гамбоа и совсем выбились из сил. Капитан пытался различить светлую форму лейтенанта и сержантов. Вдруг жуки остановились, повернулись, и капитан почувствовал, что десятки глаз глядят на него. «Гамбоа, сержанты! – крикнул он. – Скорей сюда!» Кадеты со всех ног бежали вниз, и ему было неловко стоять тут под их взглядами с кадетом на руках. «Везет как утопленнику, – подумал он. – Полковник это мне запишет в послужной лист».
Первым добежал Гамбоа. Он ошеломленно посмотрел на кадета и наклонился, чтоб разглядеть, кто это, но капитан крикнул:
– В госпиталь! Немедленно! Сержанты Морте и Песоа подхватили парня и побежали по полю; за ними бежали капитан, лейтенант и кадеты. Со всех сторон десятки глаз с ужасом смотрели на мотающуюся голову, на бледное, худое, всем знакомое лицо.
– Скорей, – говорил капитан. – Скорей. Гамбоа вырвал кадета у сержантов, взвалил его на плечи и понесся вперед. Через несколько секунд он вырвался метров на десять.
– Кадеты! – крикнул капитан. – Остановите первую машину.
Кадеты кинулись на шоссе.
Капитан остался позади, с сержантами.
– Он из первой роты? – спросил капитан.
– Да, сеньор капитан, – сказал Песоа. – Из первого взвода.
– Имя?
– Рикардо Арана, сеньор капитан. – Песоа замялся и прибавил: – По прозвищу Холуй.
2
Мне было двадцать лет. И я никому не позволю утверждать, что это лучший возраст [17].
I
«Жаль бедную Худолайку, как она скулила вчера ночью. Я укутывал ее одеялом, а сверху накрывал подушкой, но куда там – воет на весь барак, да протяжно так, жалобно. А вдруг как завизжит, заскулит, точно давится криком, всех разбудила – вот ужас! В другой бы раз наплевать, а теперь все больно нервные стали, ругаются, грозятся: „Выгони ее, не то темную устроим", – еле отбрехался. К полуночи стало и впрямь невмоготу. Мне самому хотелось спать, а Худолайка все воет и воет. Несколько ребят встали с коек, взяли по ботинку и двинулись на меня. Не хватало только сцепиться со всем взводом, да еще теперь, когда и без того тошно. Я вышел с собакой на улицу и оставил ее посреди двора, потом обернулся – вижу, идет за мной. „Назад, – кричу, – зануда! Стой, где тебя оставили". Худолайка ковыляет следом, вся извивается, лапу больную поджала, жалко смотреть. Взял я ее на руки, понес к газону, положил на травку и почесал за ушами, вернулся в казарму, и на этот раз она осталась. Но спал я плохо, вернее, совсем не спал. Только начну засыпать, и вдруг – раз! – глаза сами собой открываются. Оказывается, это я про собаку думаю; к тому же я чихать начал, потому что во двор выходил босиком, пижама дырявая, а дул сильный ветер и, кажется, дождь накрапывал. Бедная, мерзнет там на улице, я-то знаю, как она любит тепло. Часто, бывало, слышу среди ночи, как она поднимает возню, когда я ворочаюсь и ее раскрываю. Вскочит, рассердится, схватит зубами одеяло и ворчит, натягивает на себя; или поднырнет безо всяких поближе к моим ногам, погреться.