Жизнь — непростая штука. Немецкая философия была тем предметом, который я углубленно изучал, будучи в аспирантуре. Как этническому еврею, мне хотелось понять, откуда и каким образом появились люди, которые могли без колебаний осознанно убивать детей ради высших целей национальной политики. Это было в эпоху холодной войны, и я знал, что европейские проблемы стало невозможно рассматривать отдельно от советских проблем. Советский Союз оказал почти такое же влияние на мою жизнь, как и Германия. Поэтому Карл Маркс был идеальной отправной точкой моих исследований. А поскольку так называемые «новые левые» (коммунисты, которые ненавидели Сталина) находились в Европе в самом расцвете, я решил начать работу с их изучения.

Для этого, используя многочисленные поводы, я вернулся в Европу и завел множество друзей среди «новых левых». Мне хотелось понять их философских гуру — Альтюссера, Грамши, Маркузе, но не с помощью многочасовых библиотечных исследований. В то время происходило слишком много событий вне стен библиотек. Движение «новых левых» для большей части его приверженцев было хорошим способом обрести друзей и подруг, модным общественным движением. Для небольших групп активистов — глубокой и серьезной попыткой понять мир и найти способы его переустройства. Для горстки экстремистов — оправданием применения насилия.

Многие сейчас уже забыли, что в 70–80-х годах XX века по Европе прокатывались волны насилия, а европейский терроризм предшествовал «Аль-Каиде». В большинстве стран Западной Европы появлялись террористические ячейки, члены которых убивали и похищали людей, взрывали здания. Террористически настроенные леваки существовали и в Соединенных Штатах, хотя и в значительно меньших масштабах. Эти малочисленные группировки интересовали меня больше всего — возрождение политического терроризма в Европе в контексте левого движения, которое время от времени вспоминало и говорило о классовой борьбе, но в действительности не имело с ней ничего общего.

Одним из «методов» этих террористов были выстрелы в коленные чашечки их врагов. Я так до сих пор и не понял: если покалечить человека вместо того чтобы его убить, то это — акт «милосердия» или, наоборот, изощренной жестокости? Тем не менее террористы, практиковавшие подобные действия, были важными объектами наблюдений, так как в моих глазах они являлись прямыми потомками тех, кто творил злодеяния в течение 31 года европейского ужаса. Они всерьез рассматривали это как свой моральный долг, отвергая общепризнанные ценности того общества, которое и дало им свободу творить страшные вещи. После встреч и общения с некоторыми из них я сделал вывод: они прекрасно понимают, что ничего принципиально не изменят в жизни. Их преступления — это просто тупая злоба на мир, в котором они родились, и презрение к тем, кто ведет обычную жизнь. Они считали, что обыватели являются носителями зла, и назначили себя мстителями и борцами с ним.

Время, проведенное с этими людьми, заставляло меня чувствовать себя все более и более неуютно, а в Европе росло убеждение, что прошлое уже преодолено и не вернется. Это как если бы при удалении раковой опухоли хирург случайно оставил несколько злокачественных клеток, которые при определенных обстоятельствах могут послужить очагами возврата болезни. В 1990-х годах вспыхнули войны на Балканах и Кавказе. Европейцы посчитали их нетипичным отклонением от нормы. Они рассматривали левацкий терроризм как отклонение от нормы. Сегодня они полагают, что праворадикальные головорезы — это нетипичное отклонение от нормы. Эти представления, отражающие европейскую уверенность в своих силах и гордость за достигнутое, могут быть справедливыми, но они не являются самоочевидными.

Настоящее время — эпоха серьезных испытаний для Европы. Европейский Союз сегодня проходит через полосу значительных проблем, в большей степени экономических. Подобные полосы характерны для всех институтов человеческого общества. Евросоюз был основан для «мира и процветания». Если наступит конец «процветанию», по крайней мере в некоторых странах, что останется от «мира»? Замечу, что уровень безработицы в некоторых странах Южной Европы сейчас выше или примерно равен тому, который был в Соединенных Штатах во время Великой депрессии. Что это означает?

Настоящая книга и об этом тоже. Она также частично о чувстве европейской исключительности, об ощущении того, что Европа уже решила проблемы «мира и процветания», которые остро стоят для других частей мира. Это, возможно, верно, но, тем не менее, я считаю, что эти тезисы должны обсуждаться и могут быть оспорены. Если же Европа — не счастливое исключение, если она может оказаться в опасности, то что придет на смену благополучию?

Проблема распадается на три ключевых вопроса. Во-первых, почему Европа стала местом, где вся человеческая цивилизация осознала и преобразила себя? Как это произошло? Во-вторых, почему, несмотря на всю грандиозность европейской цивилизации, в ее истории случился этот ужасный период длиной в 31 год? Какой изъян был (есть) в европейских обществах? Откуда он взялся? Наконец, в-третьих, если мы дадим правильные ответы на предыдущие вопросы, быть может, мы поймем, где находятся потенциальные «точки возгорания», и этим самым повлияем на будущее Европы.

Если Европа уже преодолела и оставила в прошлом свою историю кровопролития, то это очень важно. Если нет, то знать об этом еще более важно. Давайте начнем с того, что это значило — быть европейцем в течение последних 500 лет.

ЧАСТЬ I

ЕВРОПЕЙСКАЯ

ИСКЛЮЧИТЕЛЬНОСТЬ

Глава 1

Европейский стиль жизни

Поздним вечером 13 августа 1949 года моя семья погрузилась на резиновый надувной плот где-то в Венгрии, на берегу Дуная. Конечным местом назначения этого путешествия была Вена. Мы спасались от коммунистов. Нас было четверо: мой отец Эмиль, тогда 37 лет, моя мать Фредерика, которую многие звали Дуси и которой было тогда 35, моя 11-летняя сестра Агнес и я — шестимесячный младенец. С нами был также проводник- «контрабандист», имя и происхождение которого мы благополучно и намеренно «забыли», так как мои родители справедливо полагали, что в таком деле излишняя информированность могла быть смертельно опасной даже для малолетних детей.

Мы добрались из Будапешта до деревеньки Алмашфюзито, которая находилась на берегу Дуная, к северо-западу от венгерской столицы, где были рождены и я, и моя сестра. Когда-то мои родители приехали в этот город со своими семьями, встретили друг друга, влюбились, а потом оказались в водовороте европейских событий первой половины XX века. Моя мама родилась в 1914 году в маленьком городке рядом с Братиславой, имевшей тогда название Пожони или Пожонь и входившей в состав Венгрии, которая, в свою очередь, являлась частью Австро-Венгерской империи. Мой отец был рожден в 1912 году в восточновенгерском городе Нирбаторе.

Они оба появились на свет как раз накануне Первой мировой войны. В 1918 году она закончилась, приведя к возникновению глубочайших трещин практически во всей европейской политической структуре. Пали четыре старейшие европейские монархии, стоявшие во главе настоящих империй: Османской, Австро-Венгерской (дом Габсбургов), Германской (дом Гогенцоллернов) и Российской (дом Романовых). Огромное пространство между Балтийским и Черным морями, которое до войны казалось стабильным и хорошо управляемым, превратилось в зону хаотического движения. Войны, революции, дипломатические интриги в конце концов сильнейшим образом перекроили карту этого региона, что повлекло как появление новых независимых государств, так и исчезновение старых. Малая родина моего деда по отцовской линии — город Мункач — стала частью Украины, которая превратилась в часть Советского Союза. Пожонь была названа Братиславой и вошла в состав новообразованного союзного государства чехов и словаков.

Мои родители были евреями, и для них движение государственных границ было чем-то похожим на изменения в погоде: ведь и хорошая, и плохая погода воспринимается людьми как нечто неизбежное, ее чередование следует ожидать и принимать. Было, однако, нечто, отличавшее венгерских евреев от евреев, живших в других частях Центральной и Восточной Европы: венгерские евреи говорили по-венгерски, а не на идише, который широко использовался евреями остальных восточноевропейских стран для общения между собой. Идиш являл собою причудливый сплав нескольких языков с немецкой основой и при этом для написания использовал еврейский алфавит вместо латиницы, что все только усложняло. Евреи, которые считали идиш родным языком, не отождествляли себя со страной, где они жили; причем титульные нации, составлявшие большинство населения данных государств, обычно воспринимали это с пониманием. Проживание в какой-либо стране было связано, как правило, с повседневным удобством, а не с чувством внутренней сопричастности к ее культуре и экономике. Использование идиша в качестве родного языка лишь подчеркивало слабую связь еврейских диаспор с окружавшим обществом. А такое положение вызывало со стороны титульных народов как возмущение и презрение по отношению к диаспорам, так и подчеркнутое поощрение сохранения этого состояния разделенности и нежелания интегрировать евреев в общество.