Скорик, бывший командир орудия, единственный в батарее обладатель ценнейшей солдатской медали «За отвагу», полученной в прошлогодних боях под Москвой, и вследствие награды, а также внушительной внешности выдвинутый на формировке в старшины, занял эту должность весьма охотно. Он полагал, что создан для старшинской должности, и в душе считал себя куда выше командиров взводов, в особенности этого щуплого, остроносого Давлатяна, еще не понюхавшего в коротенькой жизни своей пороха лейтенантика, которого чихом перешибить надвое можно. Лейтенантик этот был ничем не интересен, а тоже петушился, будто вся куриная грудь в орденах, будто на возмущение большое право имел… Да и никто в батарее не имел никакого права попрекнуть чем-либо Скорика, ибо он мог невзначай распахнуть шинель, напоминающе открыть взорам медаль, доставая зажигалку из нагрудного кармана гимнастерки. Только к Дроздовскому, командиру батареи, старшина Скорик относился с неким опасливым уважением.

— Неужели не стыдно, старшина! — повторил Давлатян, растерянный от нагловатого тона Скорика. — Чего вы улыбаетесь, как клоун в балагане? Можете целые сутки торчать где-то в тылу и еще улыбаетесь?

Здесь, на огневых Давлатяна, сейчас никого не было из орудийных расчетов, кроме часового — наводчика Касымова. В темноте несколько раз, словно проверяя, Касымов обошел вокруг нежданно-негаданно появившейся на огневых, пахнущей теплым ароматом варева кухни с затаившимся по-виноватому на козлах поваром — и вдруг, безумно взвизгнув, щелкнув затвором, вскинул на повара карабин:

— Уезжай! Прочь!.. Не наша кухня! Не может наша кухня быть! Ты шайтан! И старшина — шайтан! Уходи! Немец ты! Не советский человек! Люди без крошки хлеба!.. Где, проклятый, спал? Батарея голодный!.. Убью!..

— Касымов! — фальцетом закричал Давлатян. — Что вы делаете?

— Стрелять буду шкуру!..

Лейтенант Кузнецов, заслышав вблизи крики, подбежал к огневой Давлатяна, к стоявшей в синеватой снежной мгле кухне. Тотчас увидел, как лошадь при взмахе карабина Касымова испуганно рванула в степь, поволокла задребезжавший котел, низкорослая фигурка повара мешком скатилась с козел, ткнулась в сугроб; повар жалобно заголосил защищающимся тенорком:

— А?.. Зачем? Умом тронулся?.. — И, вскочив, кинулся к лошади, схватил за повод, приговаривая: — Тпру, дуреха, чтоб тебя!..

— Что произошло, Давлатян? — крикнул Кузнецов. — С какой стати шум подняли? Касымов!..

— Вон видел… приехать изволили, — ответил Давлатян, запинаясь возбужденно. — Понимаешь, Кузнецов, сутки его не было, сутки! Тыловая простокваша!

А Касымов опустился на бруствер и, положив карабин на колени, раскачиваясь из стороны в сторону, говорил нараспев:

— Плохо, лейтенант, плохо… Не люди они… Такой люди плохо Родину защищать будут. Сознательность нет. Других не любят…

— А-а, ясно, тыловые аристократы прибыли, — насмешливо сказал Кузнецов. — Ну, как в тылах? Обстреливают? Что же стоите, старшина? Рассказывайте, как там — оборону копали для кухни? Давно вас не видели! С самого марша, кажется?

Скорик, улыбаясь одной щекой, с надменным и хищным выражением сверкнул на Кузнецова узко поставленными к переносице глазами.

— Бойцов неполитично настраиваете, товарищ лейтенант, не по уставу это. Чтоб бойцов против старшин? Комбату Дроздовскому жаловаться буду. Касымов вон оружием угрожал.

— Жалуйтесь кому угодно, хоть черту! — проговорил Кузнецов, уже не удерживаясь на прежнем тоне. — Сейчас же вниз, к расчетам! Быстро кормить батарею!

— Мною, товарищ лейтенант, не больно командуйте. Я не боец из вашего взвода… Дроздовскому я подчиняюсь. Комбату, а не вам. Доппаек свой — пожалуйста, можете получить, я не возражаю, а чтобы обзывать и шуметь — я тоже гордый и устав знаю. Семенухин! — по-строевому зычно позвал Скорик повара. — Выдать доппаек лейтенанту!

— Я сказал — вниз, кормить батарею! Поняли? Или нет? — вскипел Кузнецов. — Быстро, вы… знаток устава!

— Вы на меня не очень чтобы шумите! Комбата я обязан сперва накормить. Энпэ где?

— Вниз, я сказал! Там все узнаете! И кухню вниз. Спуск возле моста. Лейтенант Давлатян! Покажите ему, где батарея. А то опять на сутки заблудится!

И, увидев, как старшина, исполненный непоколебимого достоинства, последовал за Давлатяном к обрыву берега, Кузнецов вернулся к орудиям, сел на разведенную станину, пытаясь успокоиться. После многочасовой работы на огневых зудяще ныли мускулы плеч и рук, ломило шею, горели мозоли на ладонях; ознобным покалыванием пробегали мурашки по отделявшейся, мнилось, коже спины, и не хотелось двигаться.

«Заболеваю я, что ли?» — подумал Кузнецов и, найдя под станиной котелок с водой, принесенной Чибисовым из проруби, вожделенно поднял его к губам.

В пахнущей железом речной воде плавали невидимые льдинки, тоненькими иголочками позванивали о край котелка, смутно напоминая далекое, детское, новогоднее: ласковейший звон серебряных игрушек, нежное шуршание мишуры на елке, самый лучший зимний праздник в запахе хвои и мандаринов, среди зажженных свечей в теплой комнате… Кузнецов пил долго, и, когда ледяная вода ожгла грудь холодом, он, внушая себе, подумал: сейчас эта вялость пройдет, и все станет ясным, реальным.

По-прежнему широко высвечивали небо зарева впереди над степью. Черным по красному виднелись низкие крыши, встывшие в этот свет ветлы затаенно-тихой станицы. Забеляя наваленные комья земли, вилась по брустверу поземка.

— Товарищ лейтенант!.. — прозвучал рядом голос Касымова.

Он оторвал взгляд от зарева, посмотрел на подошедшего Касымова; тот присел на станину, карабин поставил меж ног. Его безусое, отполированное природной смуглотой лицо было сумрачным в зловещем разливе далекого огня.

— Не знаю, как сделал… Зачем людей так обижает? Не любит он батарея. Чужой совсем. Равнодушный.

— Правильно сделали, — сказал Кузнецов. — И не думайте об этом. Идите к кухне, поужинайте. Я посижу здесь.

— Нет. — Касымов покачал головой. — Два часа пост стою. Терпеть можно. Южный Казахстан тоже снег бывает. Большой снег на горах. Не замерз.

— Наверно, там — другой снег? — почему-то спросил Кузнецов, которому захотелось вдруг представить солнечную, покойную, счастливую жизнь в таком далеком, сказочном, как по ту сторону мира, Южном Казахстане, где не могло быть этого жестокого, цепенящего мороза, неустанно шелестящей поземки по брустверу, этой сцементированной холодами земли, этих огромных полыхающих зарев по горизонту. — Тепло у вас? Солнце? — опять спросил он, зная, что Касымов подтвердит эту далекую, но существующую где-то в мире радость.

— Совсем тепло. Солнце. Степь. Горы, — заговорил Касымов, застенчиво улыбаясь. — Трава весной много. Цветов. Океан зеленый. Утром, как вода, воздух… Дышать хорошо. Горные реки. Прозрачные… Рыба руками лови…

Он умолк, в задумчивости покачиваясь на станине: наверно, явственно вообразил и перенесся туда, в ту существующую на земле утреннюю душистую степь между горными хребтами, где целый день горячее солнце над зеленеющими сочными травами, буйные, горные стеклянно-прозрачные реки, кишащие рыбой в заводях.

— Солнце и горные реки, — повторил, представив то же, Кузнецов. — Хотел бы посмотреть.

— Назад не вернулся бы, влюбился бы в горы, — сказал Касымов. — Богатый природа. Народ добрый… За свой природа умереть могу. Думал в начале война — неужели немец придет? В армию очень спешил. В военкомат говорю: записывай, воевать буду… А ты Москва жил?

— Да, в Замоскворечье, — ответил Кузнецов и при этом слове так ярко представил себе тихие с птичками переулки, разросшиеся столетние липы во дворах под окнами, голубые апрельские сумерки с первыми нежнейшими звездами над антеннами посреди теплого городского заката, с запоздалым стуком волейбольного мяча из-за заборов, с прыгающим светом велосипедных фонариков по мостовым, — так четко увидел все это, что задохнулся от приливших воспоминаний, вслух сказал: — Наш весь класс ушел в сорок первом…

— Дома кто остался?