— Не стрелять! — Кузнецов предупреждающе отвел руку Уханова с автоматом. — Подожди! Смотри, что они делают… Или санитары, или похоронная команда. Кажется, своих собирают…

Снова слабенько посигналил в степи перед балкой загороженный чем-то огонек, приглушенно заработал мотор, и прямоугольная тень машины, поскрипывая гусеницами, поползла по вершине бугра влево, остановилась; неясные фигуры замаячили впереди бесшумно, цепочкой понесли что-то к машине, стали грузить в нее.

Облокотясь на гусеницу, Уханов смотрел в степь и одновременно дыханием согревал ладони.

— Похоже, фрицевские помощники смерти. Своих собирают, — уже без сомнения проговорил он и спросил: — Ну и что будем делать, лейтенант?

Кузнецов, хмурясь, прислушивался: ни мотора, ни голосов не стало слышно. До машины и немцев было метров триста.

— Нет, не стрелять, — не очень убежденно повторил Кузнецов и добавил: — Санитары или похоронщики — не танки. Пусть собирают. — Он помолчал, раздумывая. — Черт с ними! Не будем начинать бой раньше времени. Пошли к орудию.

— Напрасно! Не подозревают фрицы, что мы с тобой тут. Две очереди — и конец! Позиция у нас прекрасная. Как, а? Лупанем? — сказал Уханов и сощурился. — Чтоб не ползали…

— А я сказал, не будем открывать огонь по похоронщикам, ясно? Ухлопаешь двух — и что, бой выиграешь, что ли? Нам и без того патронов не хватит. Думаешь, все кончилось? Посмотри туда. Вон туда, в станицу. И еще за спину!

— Ну, не агитируй, лейтенант…

Выдернув рукавицы из-за пазухи, Уханов даже не глянул туда, куда указал Кузнецов, — ни в сторону полусожженной южнобережной части станицы впереди и справа, ни в сторону северного берега, тоже занятого немцами, — надел рукавицы, примирительно сказал:

— Ладно, принято. Трофеи видел, нет? — Он похлопал по широкому ремню с двумя парабеллумами, опоясавшему ватник, подхватил круглый чемоданчик с земли. — В разбитом транспортере взял. Раскрыл — копченой колбасой пахнет. Совсем не помешает. А это тебе, лейтенант… за храбрость. Держи подарок от командира орудия.

Уханов расстегнул ремень, сдергивая с него массивную глянцевитую кобуру с парабеллумом, но Кузнецов остановил его:

— Отдашь кому-нибудь в расчете. У меня есть. Трофеи, знаешь, тыловым писарям дарят. Ну, пошли. Уханов усмехнулся:

— Ей-Богу, до сегодня считал: мимоза ты, интеллигентик… Даже иногда краснеешь, похоже. А ты, брат, коленкор рвешь! Откуда такие дровишки? Десять кончил? И все?

— Повторяешься, Уханов. Надоело. Биографию рассказать?

— А ты ответь: десять кончил? Или из института? В училище в разных батареях были, издали тебя видел.

— Десять кончил. Но и ты, кажется…

— Не-ет, лейтенант, семь классов, остальные — коридор. Похоже, года на три я старше.

— То есть?

— Ушел из школы. Начитался Ната Пинкертона и Шерлока Холмса — и повезло, работал в уголовном розыске в Ленинграде. Родной дядя помог, он там тоже работал. В общем, веселая была жизнь. Вот этот зуб мне в одной малине при налете выбили.

— Вижу, веселая жизнь.

— Не удивляйся. Редкая профессия. Имел дело с блатниками, ворами и прочей швалью. Для тебя это темный лес. Ходил по острию ножа, но нравилось. Ты эту жизнь не знаешь.

— Не знаю. Что у тебя стряслось в училище? Почему не присвоили звания?

Уханов засмеялся.

— Хочешь — верь, хочешь — не верь, перед выпуском ушел в самоволку, а возвращался — и наткнулся на командира дивизиона. Нос к носу. Знакомо окно в первом гальюне возле проходной? Только влез в форточку, а майор передо мной, как лист перед травой, орлом на толчке сидит…

— Угораздило тебя уйти в самоволку перед выпуском!

— Это уж детский вопрос, лейтенант. Было дело — кончено. Но уразумел, в чем комедия? Всунулся я в окно и, вместо того чтобы сразу деру дать, смеху сдержать не смог при виде майора в таком откровенном положении. Вылупил он на меня глаза, а я стою перед ним дурак дураком, и смех разрывает, ничего не могу с собой поделать. Стою на подоконнике — и ржу идиотом. Потом, конечно, крик и гром, поднял из горизонтального состояния Дроздовского, образцового во всех смыслах помкомвзвода, — и шагом марш на гауптвахту. Веришь, нет?

— Нет.

— Ну, это — дело хозяйское, — сказал Уханов, и передний стальной зуб его померцал открытой улыбкой.

На северном берегу, где постепенно угасало, бледнело зарево, прогремело подряд несколько выстрелов, следом зашлась немецкая автоматная очередь — и все смолкло. В ответ с южного берега ни звука.

— Откуда еще стрельба? — насторожился Кузнецов и, помолчав, спросил: — Скажи, что ты думаешь о Дроздовском? Действительно, был образцовым помкомвзвода…

— Выправка у него, лейтенант, как у Бога. Исполнительный и умный мальчик. А почему спросил? Что у тебя с ним?

Сильный ветер причесывал, трепал около ног сухие, жесткие стебли травы, дул в спину из степи от холмов, где работала похоронная команда. Кузнецов, замерзая, хмуро поднял воротник.

— Знаешь, как погиб Сергуненков? Глупо! Идиотски! Думать об этом не могу! Забыть не могу!

— А именно?

— Дроздовский прибежал к орудию, когда уже самоходка разбила накатник, и приказал ему гранатой уничтожить самоходку. Понимаешь, гранатой! А метров сто пятьдесят по открытой местности ползти надо было. Ну, и пулеметом, как мишень, скосило…

— Яс-сно! Гранатами воевать вздумал, мальчик! Хотел бы я знать, что могла сделать эта пукалка. Гусеницу чуть ущипнуть! Стой, лейтенант, прихватим снаряды…

Они задержались на бывшей огневой Чубарикова, и здесь опять густо и внятно дохнуло на них горелым металлом и повеяло тоской, гибелью, смертным одиночеством от однообразно-унылого дребезжания на ветру искореженного орудийного щита под вздыбленной лапой гусеницы, от неподвижной громады танка, от одинокой лопаты, воткнутой в бугор там, где в нише похоронен был подносчик снарядов, которого они так и не опознали по лицу. Снежная крупа намела здесь белые островки, но еще не прикрыла черную наготу земли, разверстую зияющими провалами. Из-за поднятого воротника Кузнецов смотрел на скольжение поземки по раздавленной станине, увидел неправдоподобно четкие свежие следы, оставленные валенками Уханова вокруг этой ниши, в тех местах, где нанесло уже снег, и поразился равнодушной, беспощадной белизне.

Уханов с кряканьем вскинул на спину ящик со снарядами. Молча пошли к орудию.

Глава девятнадцатая

Возле орудия послышался испуганный оклик из ровика:

— Стой, кто ходит? Стрелять буду!..

— Жарь, только сразу, — насмешливо отозвался Уханов и сбросил с плеч снарядный ящик между станинами орудия. — А кричать надо, Чибисов, следующим образом: «Стой, кто идет?» И покрепче рявкать, чтоб коленки замандражировали. А ну-ка, голосни еще разик!

— Не могу я… Не могу, товарищ сержант… стреляют, они стреляют, — оправдываясь, забормотал из ровика Чибисов жалким, всхлипывающим голосом. — Прикуривал давеча, зажег, а над головой — свись — и в бруствер. Ка-ак они пульнули из автомата!..

— Откуда? Где стреляют? — строго спросил Кузнецов, не видя Чибисова и подходя к ровику.

Одиноко темнело на огневой, словно бы давно брошенное расчетом, орудие, прикрытое чьей-то хлопающей на ветру плащ-палаткой, груда стреляных гильз меж раздвинутых станин, снежок в земляных морщинах брустверов — все показалось одичалым, лиловатым от близкого зарева на том берегу. А этот как озябший от холода голос Чибисова выборматывал из темноты:

— Пригнулись бы вы, пригнулись… заметил он орудие, бьет…

Чибисов не вылезал из ровика, был не виден в нем, сливался с его краями, и Кузнецов проговорил с раздраженной командной интонацией:

— Что вы, как крот, зарылись в землю, Чибисов? В стереотрубу вас не увидишь! Выйдите сюда. Где Нечаев?

Но было отчего-то стыдно и неловко после своей грубоватой команды смотреть, как завозился в ровике Чибисов, как выполз он боком на огневую и ныряюще пригнулся, сев на станину, с предосторожностью озираясь на противоположный берег; кургузая шинель топорщилась колоколом, выглядывало из подшлемника треугольное, приготовленное к опасности, небритое личико; карабин держал будто палку. «Странно, каким образом перенес он этот бой? — подумал Кузнецов, припомнив Чибисова во время бомбежки, когда упал он, а мыши с писком прыгали на его спину из нор под бровкой ровика, стесанной осколком. — Что он тогда говорил? А, да… „Дети, ведь дети у меня“.