— Нет, я не притих. — Кузнецов стряхнул мягкую дремоту оцепенения; Зоя смотрела на него с вопросительной улыбкой. — Вы… о немке?.. — спросил он.

— Да.

Эти фотографии убитой немки он видел раньше: в эшелоне альбомчик ходил по рукам; от нечего делать Нечаев показывал его всему взводу. И сейчас, услышав вопрос Зои, Кузнецов без особого интереса взглянул на фотографии. Молодая белокурая немка в облитом по талии мундире смеялась в объектив, вызывающе счастливая в окружении улыбающейся семьи, полукругом рассевшейся в плетеных креслах за низким столиком, среди сказочно яркой зеленой лужайки перед чистым, аккуратным дачным домиком. На другой фотографии — золотистый пляж, слепяще-снежные в морской сини паруса яхт, на берегу белые тенты, и шоколадно-загорелая немка в купальнике стоит картинно и гордо, обняв за плечи свою подругу с кукольно-нежным личиком, в накинутом на голое тело цветном халатике, с распущенными по плечам пышными волосами. Потом множество напряженных и строгих женских лиц, множество обтянутых по выпирающим грудям мундиров на фоне казарменного здания. Затем еще одна фотография на море: надутый парус накренившейся яхты, влажные от брызг сильные бедра этой белокурой немки, мужественно подтягивающей снасть над головой пышноволосой подруги, испуганно обнявшей ее полные ноги под брызгами вздыбленной волны.

— Эта беленькая… наверно, нравилась мужчинам, — сказала Зоя, не подымая глаз. — Все-таки красива… А вам нравится она, Давлатян?

Лейтенант Давлатян, занятый супом, не ожидая вопроса, сделал торопливый глоток и проговорил сердито:

— Ужасно недосаливает суп наш уважаемый повар. В горло не лезет. Подавиться можно… Отвратительное лицо! — заявил он, скользнув краешком глаза по фотографии. — Что здесь может нравиться? Эсэсовка и дурища наверняка. Улыбается, как кошка. Ненавижу эти фашистские морды! Как она может улыбаться?

«Да, он прав, — подумал Кузнецов. — Почему у меня тоже, когда вижу что-нибудь из Германии, сразу подкатывает что-то к горлу?»

— Насчет вкусов не спорят, Зоечка! — сказал, захохотав, Нечаев. — Тут я выдрал в конце. Посмотрели бы, что у нее за картинки были — умереть можно! Разный разврат. Особенно женский. Знаете, такая поэтесса Сафо была? В Риме…

— Ну и что? — Зоя удивленно повела на него длинными бровями. — Только не в Риме, а в Греции. И что же?

— Вы опять начинаете? О каком таком разврате вы говорите Зое, Нечаев? — краснея, одернул Давлатян. — У вас бзик какой-то! Или вы лишних сто граммов выпили?

— Сто свои, товарищ лейтенант. Трезв, как молодая монашка.

— Давлатян, вы меня защищаете? — сказала Зоя ласково и положила ладонь ему на плечо, тихонько погладила. — Какой вы чудесный мальчик! Ни о чем не знаете?.. А я уже видела эту гадость в одном немецком блиндаже под Харьковом… Когда вырывались из окружения. Оклеен был весь блиндаж.

Давлатян в растерянности вывернул плечо из-под ее снисходительно и нежно гладящих пальцев и, взъерошенный, проговорил:

— Оставьте, пожалуйста, товарищ санинструктор, свои неуместные замечания! Я не мальчик. И не гладьте меня, пожалуйста. Я не люблю…

— Ну, хорошо, хорошо. Не буду.

«Нет, он действительно прекрасный парень, этот Давлатян, — подумал Кузнецов, чувствуя благостно разлившееся по всему телу тепло выпитой водки и не вступая в разговор. — Он всегда мне нравился».

— Зоечка! — сказал Нечаев и, играя улыбкой, снял шапку, наклонил ладную, красивую черноволосую голову. — У лейтенанта Давлатяна невеста, а я один как перст. И мама во Владивостоке. Холостяк. Погладьте, буду терпеть. Я люблю это терпеть.

— Бессмысленно, Нечаев, — шутливо ответила Зоя, пожимая плечами. — Ну, что это вам даст? Вы все не так поймете. Потом во Владивостоке вы были в окружении королев-балерин… Нет, неужели, Давлатян, у вас невеста? — спросила она ласково. — А я не знала…

— Милая Зоечка, я буду тише травы, — взмолился наполовину серьезно, однако с навязчивой страстностью Нечаев, еще ниже склоняя голову. — Прикоснитесь пальчиками… Или брезгуете? Вот убьют завтра — и не испытаю, какие у вас нежные пальчики!

— При чем здесь невеста?.. Глупистика какая-то! — возмутился Давлатян и часто заморгал на Нечаева. — Прекратите эти неуместные бульварные пошлости, сержант! На месте Зои я сплошные пощечины вам отвешивал бы! Да, да!

— Спасибо, лейтенант…

Зоя засмеялась, в то же время сдерживая смех, ее суженные глаза лучисто светились, устремленные на смущенного Давлатяна.

А Нечаев, надев шапку, явно раздосадованный тем, что ему помешали в приятной, развлекающей его игре, изобразил обиду на фатоватом, с бархатными родинками лице, сказал:

— Напрасно, товарищ лейтенант. Испытать Зоечку хотел, а вы уж!.. Играет она: и вроде замужем была, и вроде ей тридцать лет, и все знает, а сама… одуванчик!

Но тотчас умолк, попав в луч ее взгляда.

— То, что испытала я, еще не испытали вы, Нечаев! — смело заговорила Зоя. — Полейте мне на руки мою водку, — приказала она таким тоном, словно имела право приказывать Нечаеву. — Пальцы стали отвратительно липкими после вашего альбома. Спрячьте его. И когда захотите себя испытать в трудную минуту, смотрите на эту обнаженную немочку!

Нечаев, защитно похохатывая, приподнялся на локте, нашел ее кружку и с мстительной щедростью вылил всю до капли водку на ковшиком сложенные ладони Зои.

— Жаль, конечно, водку, но ради вас, Зоечка…

— Ради меня ничего не надо. Спасибо. — Зоя сдвинула колени, на которые кругло натянута была пола полушубка, поднесла руки к шипящему пламени гильзы, взглянула на Кузнецова: — Вы что, спите, товарищ лейтенант? Странно, когда один человек молчит. Как трезвый среди пьяных. У вас что, аппетита нет?

— Я не сплю, — отозвался Кузнецов, неподвижно сидя в тени. — Просто согреваюсь…

Он действительно наслаждался благодатным теплом землянки, ее влажной духотой, живым светом самодельной лампы, звуками голосов, угловатыми тенями по стенам; внутренняя зябкая дрожь прошла; потный, он все же основательно промерз на ветреном берегу, мокрые ремешки холодка еще прислонялись к лопаткам, но ему не хотелось менять положения, не было сил пошевелиться. «Она была в окружении под Харьковом? Она воевала? Какое у нее удивительное лицо, — смутно думал он, глядя на Зою. — В общем некрасива. Только глаза. И выражение лица меняется. Но она нравится и Нечаеву, и Уханову, и мне… Что у нее с Дроздовским? Непонятно как-то все…».

— Послушай, Кузнецов! — перебил спокойное течение его мыслей Давлатян. — Почему не ешь? Суп остыл!

— Кто говорит, что суп остыл? — раздался за пологом землянки начальственный басок. — Суп как огонь! Можно к вам?

— Давай, давай, старшина, всовывайся! — проговорил снаружи голос Уханова. — Всовывайся!

Тяжелые ноги завозились у входа, с шорохом скатывая вниз комья земли, кто-то шарил по занавеси и, найдя край, оттолкнул ее в сторону. И высунулось из-за брезента узкое, набрякшее, ошпаренное морозом лицо Скорика, несколько хищно, по-птичьи посаженные глаза замерцали.

— Вы не заблудились, старшина? — спросил Кузнецов, по одному виду надвинутой на брови новенькой шапки вспомнив запоздалый его приезд. — Что хотите?

— Очень вы строги, товарищ лейтенант. Строже, можно сказать, чем сам комбат! — заговорил старшина с достойной его неуязвимого положения колкостью и прибавил: — Вот! Доппаек положенный получите. И приказ вам и лейтенанту Давлатяну — к комбату… И санинструктору. От комбата я…

— Оставьте доппаек здесь. И идите.

— Вещмешок не могу оставить. Потом никаких следов не найдешь. А другой на земле не валяется.

— Входите быстро — и освобождайте мешок!

Старшина втиснулся в землянку, внеся холод, поставил вещмешок с продуктами на брезент, подчеркнуто солидно вынимая галеты, масло, сахар, табак в пачках — целое богатство, к которому Кузнецов был сейчас равнодушен: обманчивую какую-то сытость чувствовал он после выпитой водки и съеденного сухаря.

— На двоих! — напомнил старшина. — На лейтенанта Давлатяна и вас.