— Сейчас, сейчас, братец ты мой…

Все ждали. Парень, захлебнувшись, задышал ртом, закашлялся, выгнулся всем телом и долго терся затылком о кромку бруствера. Веки его приоткрылись, мутные, провалившиеся глаза поразили неосмысленным выражением, какое бывает в полусознании у тяжелобольных; сведенные руки дернулись в сторону, где должен быть автомат. И тогда Кузнецов спросил его:

— Слушай, парень, кто ты такой? Откуда бежал? Мы русские! Ты кто?

Взгляд парня метался по лицам; вероятно, он не слышал ничего и не осознавал, где он и что с ним; наконец послышался сип:

— Шлем… шлем… сними…

— Видно, не слышит, лейтенант. Шлем немецкий откуда-то у него. Ну, славянин!

Уханов стянул с его головы шлем, подложил под затылок ему. Парень замычал, вытянул ноги, обвел глазами небо, разрезанное неспокойными светами ракет, затем посмотрел на орудие, на Кузнецова, на Уханова — и что-то осмысленное прошло по его лицу.

— Братцы… артиллеристы! — засипел он. — Батарея?.. К вам бежал!.. Георгиев где?.. Георгиев?.. Утром…

Он замолк, спрашивая одним взглядом, и Кузнецов вдруг с ожегшей его догадкой при слове «утром» вспомнил бомбежку, ровик в расчете Чубарикова, контуженного разведчика, в беспамятстве требовавшего полковника, командира дивизии: да, тот разведчик тогда сообщил об оставшихся там, впереди…

Еще минуту назад этот парень очень напоминал беглеца из плена или заблудившегося по какой-то причине пехотинца из боевого охранения, но и сейчас осенившая Кузнецова мысль о том, что это один из застрявших в поиске разведчиков, о которых говорил тот первый, утренний разведчик, тот, что сумел выйти к батарее в начале боя, казалась невероятной и невозможной. Каким образом он остался в живых? Где же он был во время боя? Там, впереди, прошли десятки танков, измяли, изрыли всю степь, целый день каждый метр земли кромсали снаряды…

— Уханов, дай ему еще рому, — сказал Кузнецов. — Ему трудно говорить.

— По-моему, он весь обморожен, лейтенант. До ногтей промерз, — ответил Уханов, вливая в рот парня еще несколько глотков рома из фляжки.

Тот, едва отдышавшись, отвалил назад голову, и тут Кузнецов раздельно и громко спросил его:

— Можешь говорить? Я буду задавать вопросы, ты отвечай. Так легче. Георгиев — разведчик? Утром вышел к нам на батарею. Ты тоже разведчик?

Парень потерся затылком о шлем, губы его разжались:

— Братцы… там двое в воронке… наши с немцем. Уже полуживой немец… Ранены. Обморожены все. Целый день мы с немцем. Взяли на рассвете. На шоссе. Из машины. Важный немец… Георгиева послали… сказать…

— Так, — Уханов переглянулся с Кузнецовым. — Ты понял, лейтенант? Тот разведчик, что утром у Чубарикова? Тот самый? Бывает же! Вот, славяне, ядрена мама! Так что те ребята, из разведки?

— Те, — ответил Кузнецов и тронул за плечо парня, который сидел, безжизненно привалясь к брустверу, закрыв глаза. — Где остальные, далеко отсюда? Ты ранен? И немец, говоришь, с ними? По тебе стреляли?

Парень не открывал глаз, но до него дошел смысл вопросов. Он застонал, и Кузнецов, вглядываясь в его разлепившиеся губы, уловил:

— Метров пятьсот… впереди. Перед балкой. Я мог двигаться. Решили: мне сюда. Побежал. А там немцы везде. Две машины. Стрелять не мог. Руки обморожены, как култышки. А по мне стреляли… Взять надо их, ребята, взять! Двое наших там… Немец больно важный!..

— Метров пятьсот? Но где именно? — переспросил Кузнецов и выглянул из-за бруствера.

Давящий в лицо сухой, морозный ветер рвал утихающие очереди автоматов, бил нахлестами поземки из степи. Вся степь переменчиво обнажилась под светом ракет, змеилась, белой рябью наползала из-за черных груд сожженных танков, за которыми стеной вырастало низкое небо в моменты темноты. Ветер с поземкой усилился к этому дикому часу декабрьской ночи, разбросал, погасил последние пожары боя. И невозможно было поверить, что где-то там, в умерщвленной танками, выжженной морозом степи, еще могли быть люди, оставались двое наших разведчиков… Кузнецов хотел понять, куда стреляли немцы, хотел засечь направление трасс, но мешали угрюмые громады сгоревших танков.

— Метров пятьсот? — снова спросил он и склонился к лицу разведчика. — А точнее? Можешь сказать точнее?

Разведчик дышал, поднеся к подбородку скрюченные, сведенные, как сучья, пальцы, пытаясь отогреть их, пошевелить ими, но пальцы не разгибались. Не опуская рук от подбородка, он сделал движение ногой, чтобы встать, но мгновенно ослаб в этой попытке, откинулся на кромку бруствера, прошептал:

— Подняли бы, братцы!.. Ноги у меня тоже… Два бронетранспортера… прямо перед балкой… Скорей бы вы, артиллеристы!..

— Зоя где? — спросил Кузнецов. — Где Рубин?

— Сдается, лейтенант, останется парень без рук. Растереть бы надо снегом, — сказал Уханов и оглянулся по сторонам. — Чибисов! Быстро в котелок снега — и ко мне! Только чистого снега, без пороха. За огневой набери. Понял?

Чибисов, затаившийся подле орудия в эти минуты разговора с разведчиком, вскинул на Уханова пришибленный взгляд зверька; потом из-под его подшлемника, заросшего сосульками на рту у подбородка, проник вместе с паром тихий, скулящий звук. И так, тоненько поскуливая, он, как раздавленный, пополз на коленях от орудия, елозя валенками, распластав по земле полы шинели — и во всем этом было нечто отвратительное, жалкое, словно он уже не воспринимал ничего, потерял способность по-человечески передвигаться, понимать что-либо.

— Чибисов, вы что? — удивился Кузнецов. — Что с вами такое? Встаньте — и бегом!

Но Чибисов со всхлипыванием, с бессвязным бормотанием дополз на коленях до ровика, канул в его темноту.

Нечаев, обкусывая иголочки инея на будто обсахаренных усиках, проговорил вслед:

— Замерз он вконец. А дуриком в парня стрелял. Видно, очумел. Я схожу, старший сержант.

— Сиди! — остановил Уханов. — Пусть побегает — полезно! Потри-ка щеки, Нечаев. Тоже полезно будет — напудрился, попка. — И он легким похлопыванием рукавицы повернул лицо Нечаева к себе. — Три сильнее, а то амба щечкам!

Окрепший до предела мороз пронизывал и Кузнецова, стали неметь в перчатках руки, ноги в валенках, все жестче корябало когтями, раздирало лицо, и, глядя на разведчика, на его скрюченные возле подбородка пальцы, на их холодную костяную твердость, отчетливо вообразил, как тот бежал пятьсот метров до батареи, не стреляя, — его пальцы, наверное, не сумели стронуть, нажать спусковой крючок автомата… А волосы парня густо седели от застрявшей в них снежной крупы, густой иней налипал на ноздрях, ледком спаивал ресницы, и с клубами пара из его рта выдавливался шепот:

— Скорее бы, артиллеристы!.. Пятьсот метров отсюда!.. Двое наших. С немцем. За бронетранспортерами. Бомбовая воронка…

— Надень ему шлем, Уханов, — приказал Кузнецов, сел на станину, подождал, пока Уханов натянет на голову разведчика шлем, сказал вполголоса: — Что, Уханов, будем делать? Пятьсот метров… Слева немцы, похоронная команда. А если нас пойдет четверо, с четырьмя автоматами?.. Возьмем гранаты. Нечаева оставим возле орудия, на всякий случай. Надо идти. Как считаешь?

Он знал, куда им придется идти, и в то же время понимал, что они не имеют права не пойти, не имеют права не сделать попытку прорваться к этим двум раненым разведчикам, о которых сообщил парень. Он понимал, что никому из них — ни ему, командиру взвода, ни Уханову — нельзя будет спокойно жить потом, если они оба не примут такого решения, — другого выхода не было. Он ожидал ответа Уханова, доверяя его трезвости и опыту больше, чем себе.

— Это — мое предложение. Давай решать, Уханов. Разведчики ведь на нашу батарею вышли… Попытаемся?

Уханов молча и сильно дул в снятые рукавицы, нагоняя туда тепло дыхания, затем надел их, похлопал ими по коленям и с неприязненной досадой из-под белой наледи на бровях глянул на Кузнецова.

— А что другое умное придумаешь? Ни хрена не придумаешь, лейтенант! Хотя пятьсот метров не пять метров. Главное, смазка бы в автоматах не замерзла! Послушай-ка, лейтенант. Затихли фрицы.