— Слушай, парень, — заговорил Кузнецов с нетвердой надеждой, что разведчик услышит его. — Мы свои, русские… Вас было здесь двое. Где второй? Куда ушел второй?
Но то, что он смог угадать в натужном сипе сквозь капюшон, никак не складывалось ни в какое разумное слово, сип этот выдавливался двусложно:
— Не-ме… не-ме…
«Немец? — скользнула догадка у Кузнецова. — Он что-то хотел сказать о немце? Или принимает меня за немца?»
— Ну, начнем выносить, лейтенант? — послышался голос Уханова. — Этого дурындаса тоже придется на плечах волочь? Глянь-ка, лейтенант, что фриц делает — тронулся или озверел. Дать ему раз промеж глаз, чтоб успокоился?
Кузнецов сначала не понял, что с немцем. Развязанный Ухановым, он белым бревном катался по дну воронки, неистово колотил меховыми своими сапогами и руками по снегу, вскидывал эпилептически головой, выгибался, бился грудью о землю, издавая рыдающее, звериное подвывание; синели оскаленные в беззвучном смехе зубы, истерично были выпучены глаза. Он не то обезумел от холода, не то согревался, может быть испытывая какую-то звериную радость оттого, что кончилось это страшное лежание в воронке в закаменелых объятиях русского разведчика в ожидании смерти.
— Ферфлюхтер, ферфлюхтер!.. [2] — выборматывал, хрипя, немец с закипевшей пеной в углах рта. — Рус… рус! Ферфлюхтер!..
— Похоже, немчишка — какой-то чин, — проговорил Уханов, со снисходительным любопытством наблюдая за немцем. — Ругается, лейтенант? Психует?
— Похоже, — ответил Кузнецов.
Потом немец обмяк, лег на бок, а руки его в меховых перчатках начали толкаться где-то внизу живота, откидывать полу шинели; спина напружилась, потом внезапно он закинул голову, заводя за лоб глаза, и лающе не то заплакал, не то завыл, суетливо колотя меховыми сапогами по снегу.
— Дуй в штаны, фриц, теплее будет, — насмешливо сказал, уяснив этот жест, Уханов. — Ширинки тут расстегивать некому. Потерпишь, гитлеровская зануда. Денщика с ночным горшком нет.
— Ферфлюхтер, рус, ферфлюхтер!.. Ихь штербе, рус…[3]
— Штейт ауф! [4] — вдруг произнес команду Кузнецов, мучительно вспоминая знакомые еще по школе немецкие слова, и подошел к затихшему на дне воронки немцу. — Штейт ауф! — приказал он снова. — Встать!
Глаза немца, остекленев на костяном лице, нацелились снизу вверх в его сторону, и Кузнецов, толкнув его автоматом в плечо, повторил резче:
— Штейт ауф, шнель! [5] Шнель, говорят!
Тогда немец оторопело сел, тут же попытался встать, но не удержался на ногах и неуклюже повалился на бок на скате воронки; затем с клокочущим всхлипом оперся руками, поднялся на четвереньки и с расстановками, медленно выпрямился. А выпрямившись, стоял непрочно, шатаясь, — был на голову выше Кузнецова, очень крупный, плотный в теле, чрезмерно утолщенный в своей подбитой мехом теплой шинели, и так близко виден был этот чужой взгляд немца — взгляд, ждущий удара, настороженный и в то же время через силу намеревающийся еще быть высокомерным.
— Будешь сопровождать его, Уханов. Сволочь, видно, основательная! — сказал Кузнецов с едким щекотным чувством оттого, что перед ним стоит вблизи живой, ненавистный даже в воображении гитлеровец. Да, он их всех вот такими и представлял и поэтому сейчас ни на минуту не сомневался, что в душе этого пленного не оставалось ничего человеческого, свойственного нормальным людям.
Между ними были пропасть страданий, кровь, отчужденная и непонятная друг другу жизнь, непримиримые, враждебные друг другу понятия. Между ними была война и приготовленное к стрельбе оружие.
— И отвечаешь за него? — зло бросил Кузнецов.
— Доведу, лейтенант. Будет шагать как шелковый, — пообещал Уханов и, подойдя, грубовато и бесцеремонно похлопал по карманам немца, вынул зажигалку, вместе с ней смятую пачку сигарет, нестеснительно расстегнул шинель, достал из зазвеневшего орденами мундира портмоне, после чего отогнул рукав его затвердевшей на морозе шинели, проговорил полувопросительно:
— Смотри ты, как нянчились с ним разведчики, все оставили… Взять часы, лейтенант?
— Оставь их к черту! И зажигалку, и сигареты! И это все! — быстро и гадливо выговорил Кузнецов. — Брать у вшивой фашистской сволочи!..
— Не видно, что вшив. — Уханов с усмешкой отпустил рукав немца, раскрыл портмоне. — Глянь-ка, лейтенант, какие-то фотографии… У всех немцев на фотографиях дети как ангелы, особенно девочки, замечал, нет? И в белых чулочках.
— Не замечал. Отдай все, — приказал Кузнецов, не выказав ни малейшего любопытства к фотографиям.
— Ответь мне, лейтенант: на кой хрен мы всегда с ними церемонимся?
А немец, видимо, что-то понял. При повторяющемся слове «лейтенант» в глазах его тотчас исчезло натужно-высокомерное выражение, переменилось на выражение неуверенной просьбы, и он качнулся в сторону Кузнецова, этого русского, насупленного, зло приказывающего мальчика, выхрипнул:
— Сигаретен… мейн сигаретен… герр лейтенант!.. Раухен, раухен. Ихь виль раухен, герр лейтенант! Раухен! [6]
Он опять не устоял на ногах, осел задом в снег, снизу глядя на Кузнецова и подергивая шеей, судорожно глотал слюну.
— Отдай ему. Хочет курить, видишь? — сказал Кузнецов презрительно.
С нахмуренными бровями он подошел к разведчику. Разведчик все в том же неизменном положении лежал на спине, ноги раздвинуты, парок рваным облачком пульсировал над стянутым на лице капюшоном. Его сейчас нужно было выносить отсюда, и невозможно было представить, как сделать это, не задевая и не тревожа его раненую и перетянутую жгутом ногу.
«Но где может быть второй разведчик? Возможно, ошибся тот парень! Где Рубин?»
Весь верх воронки от края до края густо и вьюжно дымился в проносящихся токах поземки, сверху подсвечиваемой методичными вспышками ракет, невидимых отсюда, из глубины. Внизу, по скатам, скребущий шорох залетавшей снежной крупы, а там, вверху, вольное степное гудение низового ветра над воронкой, над ночной степью и в двухстах шагах немцы — их танки, их посты с наблюдателями на окраине станицы. Рубина не было.
«Пора идти! Невозможно ждать… Вернуть Рубина — и идти назад! Больше нельзя рисковать!». — подумал Кузнецов и в мгновенном приступе обеспокоенности хотел сказать Уханову, что надо немедленно выносить разведчика, но опоздал сказать.
Будто над ухом простучавшая пулеметная очередь заставила его инстинктивно броситься вверх по скату воронки. Он успел лишь приказывающе махнуть рукой Уханову — оставайся пока здесь, — и, когда выкарабкался наверх, в мутный и завивающийся дым снежка, первая мысль была: Рубин напоролся на немцев!
Гулко и учащенно дудукал с окраины станицы крупнокалиберный пулемет; сливаясь, трассы летели левее воронки над контурами сожженных бронетранспортеров. Все мерцало, светилось в поднятой по всей окраине метели ракет, но никого не было видно слева от воронки, куда стреляли немцы.
— Рубин! — позвал Кузнецов, поднявшись на локтях. — Рубин, ко мне!
В ту же минуту силуэты человеческих фигур неотчетливо возникли из сугробов метрах в пятидесяти левее двух бронетранспортеров, пробежали несколько шагов к воронке, одновременно упали, зарылись в снег, и крупнокалиберные трассы сдвинулись, молниеносно засветились там, где только что бежали они.
«Дроздовский! — сообразил Кузнецов. — Но только почему он влево за бронетранспортеры зашел? Не ясно разве было?»
— Правее, правее! Ползком сюда! — крикнул Кузнецов, выше приподнимаясь на локтях, чтобы увидеть их.
Они ползли к воронке, а пулеметные очереди снижались над степью, перемещались за ними в одном узком секторе между бронетранспортерами и воронкой, не давали поднять головы. Метрах в десяти от края воронки передний, вскинувшись, откликнулся: