Аннинька не знала, что и сказать на эти слова. Мало-помалу ей начинало казаться, что разговор этих простодушных людей о «сокровище» совершенно одинакового достоинства с разговорами господ офицеров «расквартированного в здешнем городе полка» об «la chose». Вообще же, она убедилась, что и здесь, как у дяденьки, видят в ней явление совсем особенное, к которому хотя и можно отнестись снисходительно, но в некотором отдалении, дабы «не замараться».

– Отчего у вас, батюшка, церковь такая бедная? – спросила она, чтоб переменить разговор.

– Нй с чего ей богатой быть – оттого и бедна. Помещики все по службам разъехались, а мужичкам подняться нй из чего. Да их и всех-то с небольшим двести душ в приходе!

– Вот колокол у нас чересчур уж плох! – вздохнула матушка.

– И колокол, и прочее все. Колокол-то у нас, сударыня, всего пятнадцать пудов весит, да и тот, на грех, раскололся. Не звонит, а шумит как-то – даже предосудительно. Покойница Арина Петровна пообещались было новый соорудить, и ежели были бы они живы, то и мы, всеконечно, были бы теперь при колоколе.

– Вы бы дяде сказали, что бабушка обещала!

– Говорил, сударыня, и он, надо правду сказать, довольно-таки благосклонно докуку мою выслушал. Только ответа удовлетворительного не мог мне дать: не слыхал, вишь, от маменьки ничего! никогда, вишь, покойница об этом ему не говаривала! А ежели бы, дескать, слышал, то беспременно бы волю ее исполнил!

– Когда, чай, не слыхать! – молвила попадья, – вся округа знает, а он не слыхал!

– Вот мы и живем таким родом. Прежде хоть в надежде были, а нынче и совсем без надежды остаемся. Иногда служить не на чем: ни просфор, ни красного вина. А об себе уж и не говорим.

Аннинька хотела встать и проститься, но на столе появился новый поднос, на котором стояли две тарелки, одна с рыжиками, другая с кусочками икры, и бутылка мадеры.

– Посидите! не обессудьте! откушайте!

Аннинька повиновалась, наскоро проглотила два рыжичка, но отказалась от мадеры.

– Вот об чем я еще хотела вас спросить, – говорила между тем попадья, – в приходе у нас девушка одна есть, лыщевского дворового дочка; так она в Петербурге у одной актрисы в услуженье была. Хорошо, говорит, в актрисах житье, только билет каждый месяц выправлять надо… правда ли это?

Аннинька смотрела во все глаза и не понимала.

– Это для свободности, – пояснил батюшка, – а, впрочем, думается, что она неправду говорит. Напротив, я слышал, что многие актрисы даже пенсии от казны за службу удостоиваются.

Аннинька убедилась, что чем дальше в лес, тем больше дров, и стала окончательно прощаться.

– А мы было думали, что вы теперь из актрис-то выйдете? – продолжала приставать попадья.

– Зачем же?

– Все-таки. Вы – барышня. Теперь совершенные лета получили, имение свое есть – чего лучше!

– Ну, и после дяденьки вы же прямая наследница, – присовокупил батюшка.

– Нет, я здесь жить не буду.

– А мы-то как надеялись! Всё промежду себя говорили: непременно наши барышни в Погорелке жить будут! А летом у нас здесь даже очень хорошо: в лес по грибы ходить можно! – соблазняла матушка.

– У нас грибов и не в дождливое лето – очень довольно! – вторил ей батюшка.

Наконец Аннинька уехала. По приезде в Погорелку первым ее словом было: лошадей! пожалуйста, поскорее лошадей! Но Федулыч только плечами передернул в ответ на эту просьбу.

– Чего «лошадей»! Мы еще и не кормили их! – брюзжал он.

– Да отчего ж наконец! Ах, Боже мой! точно все сговорились!

– Сговорились и есть. Как не сговориться, коли всякому видимо, что в ростепель ночью ехать нельзя. Все равно в поле, в зажоре просидите – так, по-нашему, лучше уж дома!

Бабенькины апартаменты были вытоплены. В спальной стояла совсем приготовленная постель, а на письменном столе пыхтел самовар; Афимьюшка оскребала на дне старинной бабенькиной шкатулочки остатки чая, сохранившиеся после Арины Петровны. Покуда настаивался чай, Федулыч, скрестивши руки, лицом к барышне, держался у двери, а по обеим сторонам стояли скотница и Марковна в таких позах, как будто сейчас, по первому манию руки, готовы были бежать куда глаза глядят.

– Чай-то еще бабенькин, – первый начал разговор Федулыч, – от покойницы на донышке остался. Порфирий Владимирыч и шкатулочку собрались было увезти, да я не согласился. Может быть, барышни, говорю, приедут, так чайку испить захочется, покуда своим разживутся. Ну, ничего! еще пошутил: ты, говорит, старый плут, сам выпьешь! смотри, говорит, шкатулочку-то после в Головлево доставь! Гляди, завтра же за нею пришлет!

– Напрасно вы ему тогда не отдали.

– Зачем отдавать – у него и своего чаю много. А теперь, по крайности, мы после вас попьем. Да вот что, барышня: вы нас Порфирию Владимирычу, что ли, препоручите?

– И не думала.

– Так-с. А мы было давеча бунтовать собрались. Коли ежели, думаем, нас к головлевскому барину под начало отдадут, так все в отставку проситься будем.

– Что так? неужто дядя так страшен?

– Не очень страшен, а тиранит, слов не жалеет. Словами-то он сгноить человека может.

Аннинька невольно улыбнулась. Именно гной какой-то просачивался сквозь разглагольствования Иудушки! Не простое пустословие это было, а язва смердящая, которая непрестанно точила из себя гной.

– Ну а с собой-то вы как же, барышня, решили? – продолжал допытываться Федулыч.

– То есть, что же я должна с собой «решить»? – слегка смешалась Аннинька, предчувствуя, что ей и здесь придется выдержать разглагольствия о «сокровище».

– Так неужто же вы из актерок не выйдете?

– Нет… то есть я еще об этом не думала… Но что же дурного в том, что я, как могу, свой хлеб достаю?

– Что хорошего! по ярмаркам с торбаном ездить! пьяниц утешать! Чай, вы – барышня!

Аннинька ничего не ответила, только брови насупила. В голове ее мучительно стучал вопрос: Господи! да когда же я отсюда уеду!

– Разумеется, вам лучше знать, как над собой поступить, а только мы было думали, что вы к нам возворотитесь. Дом у нас теплый, просторный – хоть в горелки играй! очень хорошо покойница бабенька его устроила! Скучно сделалось – санки запряжем, а летом – в лес по грибы ходить можно!

– У нас здесь всякие грибы есть: и рыжички, и волнушечки, и груздочки, и подосиннички – страсть сколько! – соблазнительно прошамкала Афимьюшка.

Аннинька облокотилась обеими руками на стол и старалась не слушать.

– Сказывала тут девка одна, – бесчеловечно настаивал Федулыч, – в Петербурге она в услуженье жила, так говорила, будто все ахтерки – белетные. Каждый месяц должны в части белет представлять!

Анниньку словно обожгло: целый день она всё эти слова слышит!

– Федулыч! – с криком вырвалось у нее, – что я вам сделала? неужели вам доставляет удовольствие оскорблять меня?

С нее было довольно. Она чувствовала, что ее душит, что еще одно слово – и она не выдержит.

НЕДОЗВОЛЕННЫЕ СЕМЕЙНЫЕ РАДОСТИ

Однажды, незадолго до катастрофы с Петенькой, Арина Петровна, гостя в Головлеве, заметила, что Евпраксеюшка словно бы поприпухла. Воспитанная в практике крепостного права, при котором беременность дворовых девок служила предметом подробных и не лишенных занимательности исследований и считалась чуть не доходною статьею, Арина Петровна имела на этот счет взгляд острый и безошибочный, так что для нее достаточно было остановить глаза на туловище Евпраксеюшки, чтобы последняя, без слов и в полном сознании виновности, отвернула от нее свое загоревшееся полымем лицо.

– Ну-тка, ну-тка, сударка! смотри на меня! тяжела? – допрашивала опытная старушка провинившуюся голубицу; но в голосе ее не слышалось укоризны, а, напротив, он звучал шутливо, почти весело, словно пахнэло на нее старым, хорошим времечком.

Евпраксеюшка, не то стыдливо, не то самодовольно, безмолвствовала, и только пуще и пуще алели ее щеки под испытующим взглядом Арины Петровны.