Во дворе пытаюсь возместить Карачуну потерю. Тот прячет руки за спиной.

– Ваше благородие, вы и так потратились! Представляю, сколько дали! Не только положенное, но и прежнее возместили. Дозвольте и мне поучаствовать!..

Дозволяю. В следующую неделю солдат моют, переодевают, проглаживают обмундирование горячим утюгом. Матрасы, набитые соломой, выносят на снег – морозить клопов, нары обдают кипятком. Ольга проводит медицинский осмотр. Солдатам он нравится. Барышня трогает их пальчиками, мажет зеленкой чирья и мозоли, ищет паразитов в головах. К тому же солдат отныне хорошо кормят: щи с мясом, каша с маслом, хлеб вместо сухарей.

– Ребята довольны вашей сестрицей! – говорит мне Синельников. – Очень довольны! Порядок навела, солдатом не гнушается – осмотрит, послушает, порошок даст. А поначалу ворчали: привез прапорщик сударушку! С удобством хочет воевать! Даже денщика вашего пытали: спите ли вместе? Тот подтвердил: порознь! Раз порознь – и вправду сестрица. Славная барышня!

Спим мы с Ольгой действительно порознь, но под одной крышей. Барышне одной жить нельзя: зайдет кто – и скомпрометирует. Барышне надлежит делить кров с родными, а ближайший родственник – я. Дочери благородных родителей положена прислуга, у нас прибирается и кухарит солдатка Мария. Она вдова, как многие женщины в местечке. Желающих служить за червонец в месяц много, но Нетребка привел Марию. Полагаю, не случайно: Мария молода и красива, Нетребка за ней увивается.

Приказ Егорова выполнен: дом наш из лучших в местечке, здесь жила семья лавочника. Теперь лавочник мыкает горе, как семья Карачуна. Из прифронтовой полосы выселяют евреев: их мнят пособниками немцев. Шпиономания в армии и тылу цветет пышно. Местечко, считай, обезлюдело, пустых домов навалом. Армия вправе занять любой, мы и заняли. Лавочнику казна заплатит. В доме три комнаты: большая гостиная и две спальни. Гостиную отделяет от спален дощатая перегородка, в которой прорезаны двери. На перегородку меж спальнями лавочник поскупился, вместо нее – ширма. Зато есть железные койки – невиданная роскошь для глухого местечка. Койки узкие, зато нормальной длины. Местные кровати для меня слишком маленькие. Здесь принято спать полусидя, опираясь головой и плечами на огромные подушки.

Ширма – препятствие для взоров, но не для звуков. Ночами я слышу, как Ольга плачет. Я не утешаю: горе надо выплакать. По окончании наступления прошу у Егорова машину. Как раз подморозило, грузовик не буксует, а ехать недалеко. Коллежский асессор Розенфельд упокоился в братской могиле. Офицеров хоронят поодиночке, но здесь особый случай. Разрыв тяжелого снаряда…

Доктор с коллегами, вернее, то, что от них осталось, лежат под крестом. Таблички с именами нет, на кресты их не вешают. В соответствующих бумагах захоронение помечено. Кончится война, сделают памятник, объясняют нам. Не сделают… Могилы оплывут и зарастут, со временем землю распашут и посадят картошку. Власть в России захватят люди, помогавшие немцам победить. Им неприятно вспоминать о своем предательстве, проще объявить войну несправедливой. Почестей павшим не будет. Почести – напоминание о золоте, выданном немцами на революцию. Ольге я этого не говорю – ей и без того тошно. Она плачет и крестится.

Погода стоит сырая, промозглая, дует холодный ветер, Ольга простудилась. У нее жар и кашель, хрипы в груди; губы обнесло. Поначалу Ольга бодрится, пьет порошки, но потом сваливается. Градусник показывает сорок. Мария обтирает Ольгу водой с уксусом, но это не помогает – температура не падает. Ближайший врач в соседнем госпитале, но дороги развезло – не проехать. Карачун ищет лошадей, обещает доставить доктора к утру. Ольга бредит и не узнает нас.

Отправляю Нетребку в казарму, Марию – домой. Служанка перед уходом странно смотрит: что-то заподозрила. Запираю двери, окна занавешены. Если застанут или подсмотрят… Меня ждет «желтый дом» – и это в лучшем случае, могут подумать и другое. Наплевать. Ольга не доживет до утра: у нее пневмония, злокачественное течение. Если и доживет, то чем ее вылечат? Антибиотиков здесь нет. Это я притащил Ольгу в отряд, и здесь она заболела. Я обещал Розенфельду заботиться об Ольге, а вместо этого погубил ее. Я желал избавиться от горестных воспоминаний и не подумал, какую цену придется платить.

Несу к постели Ольги таз с водой. Я делал это лишь однажды и то из любопытства. У меня тогда не получилось – я был ленивым учеником. Сегодня не получится тем более. Однако я хочу попытаться. Я не могу сидеть сложа руки.

Ополаскиваю руки в тазу, вытираю полотенцем. Затем стаскиваю одеяло, задираю Ольге рубаху до шеи. Она в беспамятстве и жалко стонет. Ее знобит, ей холодно. Светит керосиновая лампа. Ее тело худое и беззащитное, как у ребенка. Осторожно касаюсь пальцами грудины. Она вздрагивает – пальцы холодные. Потерпи, маленькая, потерпи!

Пальцы чувствуют жар, но пламени нет. Не получается! Притхви, добрый мой гурка, учил меня: «Огонь сам найдет дорогу. Он жадный и любит новую пищу. Перестань думать, сахиб! Пусть голова твоя лишится мыслей! Ты более не человек, ты – тростник на краю болота. Пальцы твои – корни тростника. Они находят огонь, как корни воду, и тот бежит по ним, как по полому стеблю».

Закрываю глаза. Я тростник… К сожалению, мыслящий тростник! У меня не выходит, я не могу отрешиться. Я желаю Ольге помочь, это лишнее. У тростника нет желаний. Он пьет воду и тянет из земли питательные соки. Ему легко, его не заставляют кочевать по телам. Я хотел бы стать тростником, очень хотел. Днем тебя согревает солнце, ночью освещает луна. Ветер колышет тебя вместе с собратьями, ты наклоняешься и шелестишь. Это хорошо и приятно – шелестеть на ветру…

Язычок пламени коснулся подушечки пальца или это мне показалось? Что мне пламя, я – тростник, растущий в болоте. Огонь трогает другие пальцы, словно проверяя: спит ли хозяин? Я сплю, огонь, я тростник, меня освещает луна, а в болоте кричат лягушки. Они совсем распоясались, земноводные, у них брачный сезон. Опасности нет, люди далеко…

Огонь медленно движется вверх. Это очень больно – ощущать огонь внутри пальцев. Но тростник не чувствует боли, он растение. Даже в пламени он не кричит. Огонь дополз к ладоням. Пора! «Если пламя проберется к запястью, ты умрешь! – учил меня гурка. – Но это не самое страшное. Умрет больной, потому как огонь к нему вернется. Его надо загасить!»

Осторожно-осторожно, плавно-плавно отрываю пальцы-корешки от тела Ольги и несу их к тазу. Раз! Мне показалось, что вода зашипела и ударил пар. Это иллюзия: я видел, как лечит Притхви. Никакого пара, вода остается холодной. Вытираю руки и снова пальцы на грудь. Я тростник…

Я потерял счет времени и количеству прикосновений. У меня кружится голова и сухо во рту. Это очень нелегко – быть тростником. Мои обожженные, обугленные подушечки перестают находить огонь. Я вожу ими по коже больной и вдруг понимаю: у нее нет жара! Открываю глаза, трогаю Ольгин лоб. Он совсем не горячий. Руки могли потерять чувствительность, касаюсь лба губами. Обыкновенный, теплый человеческий лоб, даже слегка влажный. Так и должно быть: на смену жару приходит пот. Оправляю Ольге рубашку, закрываю одеялом. Я не закончил, хотя основное сделано. Огонь вышел из груди, но притаился в других местах. «Не забывай про ступни! – учил меня Притхви. – Огонь любит прятаться там. Ты решишь, что с ним покончено, а он разгорится снова. Ты должен убить его, как мятежного раджу!»

Нам не удалось убить раджу, убили нас. Роту окружили на марше, напали с четырех сторон. Солдаты не успели зарядить ружья, подо мной убили лошадь. Врагов было много, нас смяли. Притхви защищал меня до последнего, его тяжелый кукри летал пушинкой, вспарывая животы и отсекая пальцы. Мы славно дрались в том последнем бою…

Громкий стук в дверь будит меня. В окнах колышется серый рассвет. Я не заметил, как уснул. Бегу открывать. На пороге Егоров и незнакомый, молодой чиновник с погонами титулярного советника. К забору привязаны оседланные лошади, в руках чиновника – саквояж. Врач!