— Чтобы не выпирали, — объяснил он и принялся доламывать старую калитку.

Я взял топор, закинул его обеими руками за правое плечо и что было силы хватил по краю бревна. Но бревно от этого не укоротилось, а треснуло где-то посередине и раскололось.

— Эх, ты! — с презрением произнес Саша. — Разве это топором делают? А пила зачем? Целое бревно испортил!

Даже Липучка смотрела на меня так, что я понял: она не только восторгаться умеет — и свое знаменитое «ой» по-разному произносит.

— Ой! — насмешливо сказала она. — Топор держать не умеет! Дрова, что ли, никогда не колол?

— А зачем ему колоть? — за меня ответил Саша. — У них там в квартирах и газ и паровое отопление… Что угодно для души! А еще кричал: «Путешествовать, путешествовать!» На экскурсии тебе ездить, а не путешествовать!

«Я приехал! Приехал!»

Когда мы возвращались с реки, холм уже не был зеленым. Да и весь городок можно было назвать скорее не Белогорском, а Темногорском. Дорога показалась мне гораздо длиннее и круче, чем утром. Я подумал, что летние дни очень долгие и раз уже успело стемнеть — значит, совсем поздно. Вдобавок ко всему у меня что-то перекатывалось в животе и неприятно посасывало под ложечкой.

За целый день я съел всего два немытых горьких огурца и кусок черствого черного хлеба. Все это хранилось у Саши в зеленом шалаше. Один раз Саша сбегал в город и принес оттуда миску горячего супа, но отдал ее шпицу Бергену. А нам с Липучкой он не дал супа, потому что мы, по его словам, должны были тренировать свои желудки и закаляться, как будущие моряки.

— Ну да, «закаляться»! — ныл я, с завистью поглядывая на шпица Бергена, который шумно лакал из миски дымный, пахучий суп. — Если бы далеко поплыли, тогда другое дело! А то здесь, поблизости, будем крутиться. Зачем же нам закалка?

«Сам небось наелся в свое удовольствие, когда шпицу за едой бегал!» — так я со злости думал о Саше, поднимаясь на холм и от голода чувствуя слабость в ногах. Что бы сказала мама, если б узнала про сегодняшний день! Ведь она сколько раз повторяла: «Ты должен поправиться, ты должен поправиться! И кушай в одни и те же часы — это самое важное!» Слушая мамины слова, я только усмехался, а вот сейчас я почувствовал, — что кушать вовремя — это, может быть, и не самое важное дело, но, во всяком случае, очень существенное.

Вспомнив о маме, я с ужасом вспомнил и о том, что до сих пор не послал телеграмму. А ведь мама перед отъездом говорила: «Прежде всего дай телеграмму. Прежде всего! А то мы все здесь с ума сойдем. Помни, что у бабушки больное сердце!»

«Наверное, все уже давно сошли с ума!» — подумал я и помчался на почту.

В Белогорске все было очень близко, и почта тоже была совсем рядом с дедушкиным домом.

Полукруглые окошки на почте были уже закрыты фанерными дощечками, и только одно светилось: там принимали телеграммы. Возле окошка с бланками в руках стояло несколько человек.

Я еще ни разу в жизни не посылал телеграмм, но знал, что настоящая телеграмма должна быть очень короткой. «Это хорошо, — подумал я, — меньше ошибок насажаю». К тому же у меня болел средний палец: от пилы на нем выскочил беленький, точно резиновый пузырик.

Текст телеграммы я придумал сразу: «Приехал поправляюсь Шура». Как будто коротко и ясно? Но оказалось, что не так уж ясно. Два вопроса сразу стали мучить меня: «Приехал» или «преехал», «поправляюсь» или «паправляюсь»? Я старался изменить телеграмму, чтобы в ней не было ни одной безударной гласной. Но у меня ничего не выходило. Боясь, чтобы телеграфистка, как Андрей Никитич, не влепила мне двойку, я прибегнул к своему старому, испытанному способу: написал сомнительные буквы так, чтобы не было понятно: «е» это или «и», «а» или «о». «В общем, трудно быть двоечником по русскому языку, — с грустью подумал я. — Даже телеграмму по-человечески не напишешь!»

В последнюю минуту я вдруг вспомнил, что ведь мама никогда не называла меня Шурой. Зачеркнул «Шура» и написал «Саша». И как это меня за один день так приучили к новому имени?!

У окошка остались только двое. Передо мной стоял человек в белой соломенной шляпе. Спина его, и без того немного сутулая, совсем сгорбилась, наклоняясь к окошку.

За стеклянной перегородкой сидела старая телеграфистка со сморщенным лицом. На кончике ее носа умещались сразу две пары очков. Но глядела она поверх облезлой коричневой оправы, и я не мог понять, зачем же она так отягощает свой нос. Каждую телеграмму телеграфистка негромко прочитывала вслух и делала это с таким сердитым видом, будто написавший телеграмму лично перед ней в чем-то провинился. Но, увидев человека в соломенной шляпе, она приподнялась, просунула сквозь окошко руку, испачканную лиловыми чернилами, и поздоровалась.

— Наша Ляленька совсем забыла про ангины, — сказала она. — Не знаю уж, как вас благодарить!

— А вот примите телеграмму и отправьте поскорее. Это, вообразите, очень важно, — ответил человек в соломенной шляпе.

Голос у него был хрипловатый, но очень добрый и участливый. Таким вот голосом врачи спрашивают: «Как ваше самочувствие? На что жалуетесь?»

Телеграфистка осторожно, одними пальцами, точно драгоценность какую-нибудь, взяла бланк и стала шептать: «Москва, Ордынка…»

«Моя улица!» — чуть было не крикнул я. И мне вдруг показалось, что я уехал из Москвы давным-давно, хотя на самом деле это было только позавчера.

Телеграфистка долго не могла разобрать номер дома. Но не спрашивала, боясь лишний раз побеспокоить человека в соломенной шляпе. Наконец она зашептала дальше: «Дом шестнадцать, квартира семь…»

Я замер.

«Почему не приехал Саша? — шептала телеграфистка. — Волнуюсь, молнируй. Папа».

Я, как говорится, потерял дар речи. Папа? Здесь мой папа? Но тут же я понял, что это не мой папа, а папа моей мамы — стало быть, мой дедушка! Телеграфистка уже начала подчеркивать слова в телеграмме, но я остановил ее:

— Постойте! Постойте! Я приехал! Приехал! Честное слово, приехал!

Я увидел, как дрогнула соломенная шляпа. Человек обернулся — и я, отступив на шаг, тихо сказал:

— Дедушка…

Говорит седьмой этаж<br />(Повести) - i_026.jpg

Он и правда был похож на Антона Павловича Чехова: русая курчавая бородка, такие же усы, пенсне на цепочке. Только выглядел он гораздо старше Антона Павловича, потому что Чехов, к сожалению, не дожил до его лет. Сквозь пенсне смотрели добрые и чуть-чуть лукавые глаза.

Я видел дедушку очень давно, когда в школу еще не ходил. Дома у нас висела его фотография. Но там он был совсем молодой, моложе, чем сейчас мой папа.

Дедушка гладил меня по голове и разглядывал, как бы желая удостовериться, я это или не я.

— Саша? Приехал, а?.. Слава богу, слава богу! А то уж тут совсем голову потеряли…

Дедушка подошел к окну, высунулся на улицу и негромко позвал:

— Клавдия Архиповна! Он здесь! Приехал, вообразите!

Сразу с шумом распахнулась дверь, и вошла высокая, худощавая женщина в фартуке. Я узнал Сашину бабушку. Она с самым грозным видом оглядела меня и, точь-в-точь как Саша сегодня утром, спросила:

— Приехал?

Потом выждала немного и своим грубоватым, мужским голосом задала новый вопрос:

— Заявился, значит? Пожаловал! А где же целый день околачивался?

— Мы, тетя Кланя, на реке были… — стал робко оправдываться я.

И тут лицо Клавдии Архиповны преобразилось. Глаза ее подобрели и стали такими теплыми, словно она вспомнила что-то далекое и очень приятное.

— Как?.. Как ты сказал? «Тетя Кланя»! Да ведь это его Маришка научила! Маришка! Значит, не забыла меня? Она одна меня только так и величала. На всем белом свете она одна! А больше никто…

Я понял, что Маришкой она называла мою маму.

Клавдия Архиповна стала разглядывать меня уже не с таким грозным видом.

— А Маришка-то в его годы покрепче была. Да, покрепче. Ишь, бледный какой, ровно уксус глотает. И взгляд пугливый. Маришка-то наша посмелее была.