Он всадил шпоры, которые успели прицепить к его ботфортам, в бока лошади, и та, удивленная, что нашелся седок, считающий, будто она нуждается в понукании, помчалась, как стрела, пущенная из арбалета.
Граф проводил всадника глазами, полными бесконечного сочувствия, и, только после того как он окончательно исчез из виду, перевел свой взгляд на газету и прочел:
«Французский офицер на службе у Али, янинского паши, о котором говорила три недели тому назад газета „Беспристрастный голос“ и который не только сдал замки Янины, но и продал своего благодетеля туркам, назывался в то время действительно Фернан, как сообщил наш уважаемый коллега; но с тех пор он успел прибавить к своему имени дворянский титул и название поместья.
В настоящее время он носит имя графа де Морсера и заседает в Палате пэров».
Таким образом, эта ужасная тайна, которую Бошан хотел так великодушно скрыть, снова встала, как призрак, во всеоружии, и другая газета, кем-то безжалостно осведомленная, напечатала на третий день после отъезда Альбера в Нормандию те несколько строк, которые чуть не свели с ума несчастного юношу.
IX. Суд
В восемь часов утра Альбер, как вихрь, ворвался к Бошану. Камердинер был предупрежден и провел Морсера в комнату своего господина, который только что принял ванну.
– Итак? – спросил Альбер.
– Итак, мой бедный друг, – ответил Бошан, – я ждал вас.
– Я здесь. Излишне говорить, Бошан, что я уверен в вашей доброте и благородстве и не допускаю мысли, что вы кому-нибудь рассказали об этом. Кроме того, вы меня вызвали сюда, это лишнее доказательство вашей дружбы. Поэтому не станем терять времени на лишние разговоры; вы имеете представление о том, от кого исходит удар?
– Я вам сейчас кое-что сообщу.
– Да, но сначала вы должны изложить мне во всех подробностях, что здесь произошло.
И Бошан рассказал подавленному горем и стыдом Альберу следующее.
Заметка появилась третьего дня утром не в «Беспристрастном голосе», а в другой газете, к тому же правительственной. Бошан сидел за завтраком, когда увидел эту заметку; он немедля послал за кабриолетом и, не кончив завтрака, поспешил в редакцию.
Хотя политические взгляды Бошана и были совершенно противоположны тем, которых придерживался редактор этой газеты, он, как случается подчас и даже нередко, был его закадычным другом.
Когда он вошел, редактор держал в руках номер собственной газеты и с явным удовольствием читал передовую о свекловичном сахаре, им же, по-видимому, и написанную.
– Я вижу у вас в руках номер вашей газеты, дорогой мой, – сказал Бошан, – значит, незачем объяснять, почему я к вам пришел.
– Неужели вы сторонник тростникового сахара? – спросил редактор правительственной газеты.
– Нет, – отвечал Бошан, – этот вопрос меня нимало не занимает; я пришел совсем по другому поводу.
– А по какому?
– По поводу заметки о Морсере.
– Ах, вот что, правда, это любопытно?
– Настолько любопытно, что это пахнет обвинением в диффамации, и еще не известно, каков будет исход процесса.
– Отнюдь нет: одновременно с заметкой мы получили и все подтверждающие ее документы, и мы совершенно уверены, что Морсер промолчит. К тому же мы оказываем услугу родине, изобличая негодяев, недостойных той чести, которую им оказывают.
Бошан смутился.
– Но кто же вас так хорошо осведомил? – спросил он. – Ведь моя газета первая заговорила об этом, но была вынуждена умолкнуть за неимением доказательств; между тем мы больше всего заинтересованы в разоблачении Морсера, потому что он пэр Франции, а мы поддерживаем оппозицию.
– Все очень просто; мы вовсе и не гонялись за сенсацией, она сама свалилась на нас. Вчера к нам явился человек из Янины с обличительными документами; мы не решались выступить с обвинением, но он заявил нам, что в случае нашего отказа статья появится в другой газете. Вы сами знаете, Бошан, что значит интересное сообщение; нам не хотелось упускать случая. Теперь удар нанесен; он сокрушителен и отзовется эхом во всей Европе.
Бошан понял, что ему остается только склонить голову, и вышел в полном отчаянии, решив послать гонца к Альберу.
Но он не мог написать Альберу о событиях, которые разыгрались уже после отъезда гонца. В тот же день в Палате пэров царило большое возбуждение, охватившее всех членов обычно столь спокойного высокого собрания. Все явились чуть ли не раньше назначенного времени и толковали между собой о злосчастном происшествии, которое неизбежно должно было привлечь общественное внимание к одному из наиболее видных членов верхней палаты.
Одни вполголоса читали и обсуждали заметку, другие обменивались воспоминаниями, которые подтверждали сообщенные факты. Граф де Морсер не пользовался любовью своих коллег. Как все выскочки, он старался поддерживать свое достоинство при помощи крайнего высокомерия. Подлинные аристократы смеялись над ним; люди одаренные пренебрегали им; прославленные воины с незапятнанным именем инстинктивно его презирали. Графу грозила горькая участь искупительной жертвы. На него указал перст всевышнего, и все готовы были требовать заклания.
Только сам граф де Морсер ничего не знал. Он не получал газеты, где было напечатано позорящее сообщение, и все утро писал письма, а потом испытывал новую лошадь.
Итак, он прибыл в обычное время с высоко поднятой головой, надменным взглядом и горделивой осанкой, вышел из своей кареты, прошел по коридорам и вошел в залу, не замечая смущения курьеров и небрежных поклонов своих коллег.
Когда Морсер вошел, заседание уже началось.
Хотя граф, не зная, как мы уже сказали, о том, что произошло, держался так же, как всегда, но выражение его лица и его походка показались всем еще более надменными, чем обычно, и его появление в этот день представилось столь дерзким этому ревниво оберегающему свою честь собранию, что все усмотрели в этом непристойность, иные – вызов, а кое-кто – оскорбление.
Было очевидно, что вся палата горит желанием приступить к прениям.
Изобличающая газета была в руках у всех, но, как всегда бывает, никто не решался взять на себя ответственность и выступить первым. Наконец один из самых почтенных пэров, открытый противник графа де Морсера, поднялся на трибуну с торжественностью, возвещавшей, что наступила долгожданная минута.
Воцарилось зловещее молчание; один только Морсер не подозревал о причине того глубокого внимания, с которым на этот раз встретили оратора, не пользовавшегося обычно такой благосклонностью своих слушателей.
Граф спокойно пропустил мимо ушей вступление, в котором оратор заявлял, что он будет говорить о предмете, столь серьезном, столь священном и жизненном для Палаты, что он просит своих коллег выслушать его с особым вниманием.
Но при первых же его словах о Янине и полковнике Фернане граф де Морсер так страшно побледнел, что трепет пробежал по рядам, и все присутствующие впились глазами в графа.
Душевные раны незримы, но они никогда не закрываются; всегда мучительные, всегда кровоточащие, они вечно остаются разверстыми в глубинах человеческой души.
Среди гробового молчания оратор прочитал вслух заметку. Раздался приглушенный ропот, тотчас же прекратившийся, как только обличитель вновь заговорил. Он начал с того, что объяснил всю тяжесть взятой им на себя задачи: дело идет о чести графа де Морсера, о чести всей Палаты, и ради того, чтобы оградить их, он и открывает прения, во время которых придется коснуться личных, а потому всегда жгучих вопросов. В заключение он потребовал назначить расследование и произвести его с возможной быстротой, дабы в самом корне пресечь клевету и восстановить доброе имя графа де Морсера, отомстив за оскорбление, нанесенное лицу, так высоко стоящему в общественном мнении.
Морсер был так подавлен, так потрясен этим безмерным и неожиданным бедствием, что едва мог пробормотать несколько слов, устремив на своих коллег помутившийся взор. Это смущение, которое, впрочем, могло иметь своим источником как изумление невинного, так и стыд виновного, вызвало некоторое сочувствие к нему. Истинно великодушные люди всегда готовы проявить сострадание, если несчастье их врага превосходит их ненависть.