– Напротив, Максимилиан, – сказал граф, – с нынешнего дня ты будешь жить подле меня, мы уже не расстанемся, и через неделю нас уже не будет во Франции.
– И вы по-прежнему говорите, чтобы я надеялся?
– Я говорю, чтобы ты надеялся, ибо знаю способ тебя исцелить.
– Граф, вы меня огорчаете еще больше, если это возможно. В постигшем меня несчастье вы видите только заурядное горе, и вы надеетесь меня утешить заурядным средством – путешествием.
И Моррель презрительно и недоверчиво покачал головой.
– Что ты хочешь, чтобы я тебе сказал? – отвечал Монте-Кристо. – Я верю в свои обещания, дай мне попытаться.
– Вы только затягиваете мою агонию.
– Итак, малодушный, – сказал граф, – у тебя не хватает силы подарить твоему другу несколько дней, чтобы он мог сделать попытку?
Да знаешь ли ты, на что способен граф Монте-Кристо?
Знаешь ли ты, какие земные силы мне подвластны?
У меня довольно веры в бога, чтобы добиться чуда от того, кто сказал, что вера движет горами!
Жди же чуда, на которое я надеюсь, или…
– Или, – повторил Моррель.
– Или берегись, Моррель, я назову тебя неблагодарным!
– Сжальтесь надо мной!
– Максимилиан, слушай: мне очень жаль тебя. Так жаль, что если я не исцелю тебя через месяц, день в день, час в час, запомни мои слова: я сам поставлю тебя перед этими заряженными пистолетами или перед чашей яда, самого верного яда Италии, более верного и быстрого, поверь мне, чем тот, который убил Валентину.
– Вы обещаете?
– Да, ибо я человек, ибо я тоже хотел умереть, и часто, даже когда несчастье уже отошло от меня, я мечтал о блаженстве вечного сна.
– Так это верно, вы мне обещаете, граф? – воскликнул Максимилиан в упоении.
– Я не обещаю, я клянусь, – сказал Монте-Кристо, подымая руку.
– Вы даете слово, что через месяц, если я не утешусь, вы предоставите мне право располагать моей жизнью, и, как бы я ни поступил, вы не назовете меня неблагодарным?
– Через месяц, день в день, Максимилиан; через месяц, час в час, и число это священно, – не знаю, подумал ли ты об этом? Сегодня пятое сентября. Сегодня десять лет, как я спас твоего отца, который хотел умереть.
Моррель схватил руку графа и поцеловал ее; тот не противился, словно понимая, что достоин такого поклонения.
– Через месяц, – продолжал Монте-Кристо, – ты найдешь на столе, за которым мы будем сидеть, хорошее оружие и легкую смерть; но взамен ты обещаешь мне ждать до этого дня и жить?
– Я тоже клянусь! – воскликнул Моррель.
Монте-Кристо привлек его к себе и крепко обнял.
– Отныне ты будешь жить у меня, – сказал он, – ты займешь комнаты Гайде: по крайней мере сын заменит мне мою дочь.
– А где же Гайде? – спросил Моррель.
– Она уехала сегодня ночью.
– Она покинула вас?
– Нет, она ждет меня… Будь же готов переехать ко мне на Елисейские поля и дай мне выйти отсюда так, чтобы меня никто не видел.
Максимилиан склонил голову, послушный, как дитя или как апостол.
IX. Дележ
В доме на улице Сен-Жермен-де-Пре, который Альбер де Морсер выбрал для своей матери и для себя, весь второй этаж, представляющий собой отдельную небольшую квартиру, был сдан весьма таинственной личности.
Это был мужчина, лица которого даже швейцар ни разу не мог разглядеть, когда тот входил или выходил; зимой он прятал подбородок в красный шейный платок, какие носят кучера из богатых домов, ожидающие своих господ у театрального подъезда, а летом сморкался как раз в ту минуту, когда проходил мимо швейцарской. Надо сказать, что вопреки обыкновению за этим жильцом никто не подглядывал: слух, будто под этим инкогнито скрывается весьма высокопоставленная особа с большими связями, заставлял уважать его тайну.
Являлся он обыкновенно в одно и то же время, изредка немного раньше или позже; но почти всегда, зимой и летом, он приходил в свою квартиру около четырех часов и никогда в ней не ночевал.
Зимой, в половине четвертого, молчаливая служанка, смотревшая за квартирой, топила камин; летом, в половине четвертого, та же служанка подавала мороженое.
В четыре часа, как мы уже сказали, являлся таинственный жилец.
Через двадцать минут к дому подъезжала карета; из нее выходила женщина в черном или темно-синем, с опущенной на лицо густой вуалью, проскальзывала, как тень, мимо швейцарской и легкими, неслышными шагами поднималась по лестнице.
Ни разу не случилось, чтобы кто-нибудь спросил ее, куда она идет.
Таким образом, ее лицо, так же как и лицо незнакомца, было неизвестно обоим привратникам, этим примерным стражам, быть может, единственным в огромном братстве столичных швейцаров, которые были способны на такую скромность.
Разумеется, она подымалась не выше второго этажа. Она негромко стучала условным стуком; дверь отворялась, затем плотно закрывалась – и все.
При выходе из дома – тот же маневр, что и при входе. Незнакомка выходила первой, все так же под вуалью, и садилась в карету, которая исчезала то в одном конце улицы, то в другом, спустя двадцать минут выходил незнакомец, зарывшись в шарф или прикрыв лицо платком, и тоже исчезал.
На другой день после визита Монте-Кристо к Данглару и похорон Валентины таинственный жилец пришел не в четыре часа, как всегда, а около десяти часов утра.
Почти тотчас же, без обычного перерыва, подъехала наемная карета, и дама под вуалью быстро поднялась по лестнице.
Дверь открылась и снова закрылась.
Но раньше чем дверь успела закрыться, дама воскликнула:
– Люсьен, друг мой!
Таким образом, швейцар, поневоле услышав это восклицание, впервые узнал, что его жильца зовут Люсьеном; но так как это был примерный швейцар, то он дал себе слово не говорить этого даже своей жене.
– Что случилось, дорогая? – спросил тот, чье имя выдали смятение и поспешность дамы под вуалью. – Говорите скорее.
– Могу я положиться на вас?
– Конечно, вы же знаете. Но что случилось? Ваша записка повергла меня в полное недоумение. Такая поспешность, неровный почерк… Успокойте же меня или уж испугайте совсем!
– Случилось вот что! – сказала дама, устремив на Люсьена испытующий взгляд. – Данглар сегодня ночью уехал.
– Уехал? Данглар уехал? Куда?
– Не знаю.
– Как! Не знаете? Так он уехал совсем?
– Очевидно. В десять часов вечера он поехал на своих лошадях к Шарантонской заставе; там его ждала почтовая карета; он сел в нее со своим лакеем и сказал нашему кучеру, что едет в Фонтенбло.
– Ну так что ж? А вы говорите…
– Подождите, мой друг. Он оставил письмо.
– Письмо?
– Да. Прочтите.
И баронесса протянула Дебрэ распечатанное письмо.
Прежде чем начать читать, Дебрэ немного подумал, словно стараясь отгадать, что окажется в письме, или, вернее, словно хотел, что бы в нем ни оказалось, заранее принять решение.
Через несколько секунд он, по-видимому, на чем-то остановился и начал читать.
Вот что было в этом письме, приведшем г-жу Данглар в такое смятение:
– «Сударыня и верная наша супруга».
Дебрэ невольно остановился и посмотрел на баронессу, которая густо покраснела.
– Читайте! – сказала она.
Дебрэ продолжал:
– «Когда вы получите это письмо, у вас уже не будет мужа! Не впадайте в чрезмерную тревогу; у вас не будет мужа, как не будет дочери; другими словами, я буду на одной из тридцати или сорока дорог, по которым покидают Францию.
Вы ждете от меня объяснений, и так как вы женщина, вполне способная их понять, то я вам их и даю.
Слушайте же:
Сегодня от меня потребовали уплаты пяти миллионов, что я и выполнил; почти непосредственно вслед за этим потребовался еще один платеж, в той же сумме; я отложил его на завтра; сегодня я уезжаю, чтобы избегнуть этого завтрашнего дня, который был бы для меня слишком неприятным.
Вы это понимаете, не правда ли, сударыня и драгоценнейшая супруга?
Я говорю: «вы понимаете», потому что вы знаете мои дела не хуже моего; вы знаете их даже лучше, чем я, ибо, если бы потребовалось объяснить, куда девалась добрая половина моего состояния, еще недавно довольно приличного, то я не мог бы этого сделать, тогда как вы, я уверен, прекрасно справились бы с этой задачей.
Женщины обладают безошибочным чутьем, у них имеется алгебра собственного изобретения, при помощи которой они вам могут объяснить любое чудо. А я знал только свои цифры и перестал понимать что бы то ни было, когда мои цифры меня обманули.
Случалось ли вам восхищаться стремительностью моего падения, сударыня?
Изумлялись ли вы сверкающему потоку моих расплавленных слитков?
Я, признаться, был ослеплен поразившей меня молнией; будем надеяться, что вы нашли немного золота под пеплом.
С этой утешительной надеждой я и удаляюсь, сударыня и благоразумнейшая супруга, и моя совесть ничуть меня не укоряет за то, что я вас покидаю; у вас остаются друзья, упомянутый пепел и, в довершение блаженства, свобода, которую я спешу вам вернуть.
Все же, сударыня, здесь будет уместно сказать несколько слов начистоту.
Пока я надеялся, что вы действуете на пользу нашего дома, в интересах нашей дочери, я философски закрывал глаза; но так как вы в этот дом внесли полное разорение, я не желаю служить фундаментом чужому благополучию.
Я взял вас богатой, но мало уважаемой.
Простите мне мою откровенность; но так как, по всей вероятности, я говорю только для нас двоих, то я не вижу оснований что-либо приукрашивать.
Я приумножал наше богатство, которое в течение пятнадцати с лишним лет непрерывно возрастало, до того часа, пока неведомые и непонятные мне самому бедствия не обрушились на меня и не обратили его в прах, и притом, смело могу сказать, без всякой моей вины.
Вы, сударыня, старались приумножить только свое собственное состояние, в чем и преуспели, я в этом убежден.
Итак, я оставляю вас такой, какой я вас взял: богатой, но мало уважаемой.
Прощайте.
Я тоже, начиная с сегодняшнего дня, буду заботиться только о себе.
Верьте, я очень признателен вам за пример и не премину ему последовать.