Нубиец соскочил с козел, отворил дверцу, и граф вышел.

Ночь сверкала звездами. Монте-Кристо стоял на вершине холма Вильжюиф, на плоской возвышенности, откуда виден весь Париж, похожий на темное море, в котором, как фосфоресцирующие волн, переливаются миллионы огней; да, волны, но более бурные, неистовые, изменчивые, более яростные и алчные, чем волны разгневанного океана, не ведающие покоя, вечно сталкивающиеся, вечно вспененные, вечно губительные!..

По знаку графа экипаж отъехал на несколько шагов, и он остался один.

Скрестив руки, Монте-Кристо долго смотрел на это горнило, где накаляются, плавятся и отливаются все мысли, которые, устремляясь из этой клокочущей бездны, волнуют мир. Потом, насытив свой властный взор зрелищем этого Вавилона, который очаровывает и благочестивых мечтателей, и насмешливых материалистов, он склонил голову и молитвенно сложил руки.

– Великий город, – прошептал он, – еще и полгода не прошло, как я ступил на твою землю. Я верю, что божья воля привела меня сюда, и я покидаю тебя торжествующий; тайну моего пребывания в твоих стенах я доверил богу, и он единый читал в моем сердце; он единый знает, что я ухожу без ненависти и без гордыни, но не без сожалений; он единый знает, что я не ради себя и не ради суетных целей пользовался дарованным мне могуществом. Великий город, в твоем трепещущем лоне обрел я то, чего искал; как терпеливый рудокоп, я изрыл твои недра, чтобы извлечь из них зло; теперь мое дело сделано; назначение мое исполнено; теперь ты уже не можешь дать мне ни радости, ни горя. Прощай, Париж, прощай!

Он еще раз, подобно гению ночи, окинул взором обширную равнину; затем, проведя рукой по лбу, сел в карету, дверца за ним захлопнулась, и карета исчезла по ту сторону холма в вихре пыли и стуке колес.

Они проехали два лье, не обменявшись ни единым словом. Моррель был погружен в свои думы; Монте-Кристо долго смотрел на него.

– Моррель, – сказал он наконец, – вы не раскаиваетесь, что поехали со мной?

– Нет, граф; но расстаться с Парижем…

– Если бы я думал, что счастье ждет вас в Париже, я бы не увез вас оттуда.

– В Париже покоится Валентина, и расстаться с Парижем – значит вторично потерять ее.

– Максимилиан, – сказал граф, – друзья, которых мы лишились, покоятся не в земле, но в нашем сердце, так хочет бог, дабы они всегда были с нами. У меня есть два друга, которые всегда со мной; одному я обязан жизнью, другому – разумом. Их дух живет в моем сердце. Когда меня одолевают сомнения, я советуюсь с этими друзьями, и если мне удалось сделать немного добра, то лишь благодаря их советам. Прислушайтесь к голосу вашего сердца, Моррель, и спросите его, хорошо ли, что вы так неприветливы со мной.

– Друг мой, – сказал Максимилиан, – голос моего сердца полон скорби и сулит мне одни страдания.

– Слабые духом всегда все видят через траурную вуаль; душа сама создает свои горизонты; ваша душа сумрачна, это она застилает ваше небо тучами.

– Быть может, вы и правы, – сказал Максимилиан.

И он снова впал в задумчивость.

Путешествие совершалось с той чудесной быстротой, которая была во власти графа; города на их пути мелькали, как тени; деревья, колеблемые первыми порывами осеннего ветра, казалось, мчались им навстречу, словно взлохмаченные гиганты, и мгновенно исчезали. На следующее утро они прибыли в Шалон, где их ждал пароход графа; не теряя ни минуты, карету погрузили на пароход: путешественники взошли на борт.

Пароход был создан для быстрого хода; он напоминал индейскую пирогу; его два колеса казались крыльями, и он скользил по воде, словно перелетная птица; даже Морреля опьянило это стремительное движение, и временами развевавший его волосы ветер едва не разгонял тучи на его челе.

По мере того как они отдалялись от Парижа, лицо графа светлело, прояснялось, от него исходила почти божественная ясность. Он казался изгнанником, возвращающимся на родину.

Скоро их взорам открылся Марсель, белый, теплый, полный жизни Марсель, младший брат Тира и Карфагена, их наследник на Средиземном море; Марсель, который, становясь старше, все молодеет. Для обоих были полны воспоминаний и круглая башня, и форт Св. Николая, и ратуша, и гавань с каменными набережными, где они оба играли детьми.

По обоюдному желанию, они вышли на улице Каннебьер.

Какой-то корабль уходил в Алжир; тюки, пассажиры, заполнявшие палубу, толпа родных и друзей, прощания, возгласы и слезы – зрелище, всегда волнующее, даже для тех, кто видит его ежедневно, – вся эта сутолока не могла отвлечь Максимилиана от мысли, завладевшей им с той минуты, как нога его ступила на широкие плиты набережной.

– Смотрите, – сказал он, беря Монте-Кристо под руку, – вот на этом месте стоял мой отец, когда «Фараон» входил в порт; вот здесь этот честнейший человек, которого вы спасли от смерти и позора, бросился в мои объятия; я до сих пор чувствую на лице его слезы; и плакал не он один, многие плакали, глядя на нас.

Монте-Кристо улыбнулся.

– Я стоял там, – сказал он, указывая на угол одной из улиц.

Не успел он договорить, как в том направлении, куда он указывал, раздался горестный стон, и они увидели женщину, которая махала рукой одному из пассажиров отплывающего корабля. Лицо ее было скрыто вуалью; Монте-Кристо следил за ней с таким волнением, что Моррель не мог бы не заметить этого, если бы его взгляд не был устремлен на палубу.

– Смотрите! – воскликнул Моррель. – Этот молодой человек в военной форме, который машет рукой, это Альбер де Морсер!

– Да, – сказал Монте-Кристо, – я тоже узнал его.

– Как? Вы ведь смотрели в другую сторону.

Граф улыбнулся, как он всегда улыбался, когда не хотел отвечать.

И глаза его снова обратились на женщину под вуалью; она исчезла за углом.

Тогда он обернулся.

– Дорогой друг, – сказал он Максимилиану, – нет ли у вас здесь какого-нибудь дела?

– Я навещу могилу отца, – глухо ответил Максимилиан.

– Хорошо, ступайте и ждите меня там; я приду туда.

– Вы уходите?

– Да… мне тоже нужно посетить святое для меня место.

Моррель слабо пожал протянутую руку графа, затем грустно кивнул головой и направился в восточную часть города.

Монте-Кристо подождал, пока Максимилиан скрылся из глаз, и пошел к Мельянским аллеям, где стоял тот скромный домик, с которым наши читатели познакомились в начале нашего повествования.

Дом этот все так же осеняли ветвистые деревья аллеи, служившей местом прогулок марсельцам; он весь зарос диким виноградом, оплетающим своими черными корявыми стеблями его каменные стены, пожелтевшие под пламенными лучами южного солнца. Две стертые каменные ступеньки вели к входной двери, сколоченной из трех досок, которые ежегодно расходились, но не знали ни глины, ни краски, и терпеливо ждали осеннюю сырость, чтобы снова сойтись.

Этот дом, прелестный, несмотря на свою ветхость, веселый, несмотря на свой невзрачный вид, был тот самый, в котором некогда жил старик Дантес. Но старик занимал мансарду, а в распоряжение Мерседес граф предоставил весь дом.

Сюда и вошла женщина в длинной вуали, которую Монте-Кристо видел на пристани; в ту минуту, когда он показался из-за угла, она закрывала за собой дверь, так что едва он ее настиг, как она снова исчезла.

Он хорошо был знаком с этими стертыми ступенями; он лучше всех знал, как открыть эту старую дверь; щеколда поднималась при помощи гвоздя с широкой головкой.

И он вошел, не постучавшись, не предупредив никого о своем приходе, вошел, как друг, как хозяин.

За домом находился залитый солнечным светом и теплом маленький садик, тот самый, где в указанном месте Мерседес нашла деньги, которые граф положил туда якобы двадцать четыре года назад; с порога входной двери были видны первые деревья этого садика.

Переступив этот порог, Монте-Кристо услышал вздох, похожий на рыдание; он взглянул в ту сторону, откуда донесся вздох, и среди кустов виргинского жасмина с густой листвой и длинными пурпурными цветами увидел Мерседес; она сидела на скамье и плакала.