– А зачем? – сказал Генрих. – Чтобы вы солгали мне или в крайнем случае рассказали то, что мне известно так же хорошо, как вам? Впрочем, нет, вы, конечно, будете лгать, мой брат, ибо признаться в своих деяниях – значит признаться в том, что вы заслужили смерть. Вы будете лгать, и я спасаю вас от этого позора.

– Брат мой, брат, – сказал обезумевший от ужаса Франсуа, – зачем вы осыпаете меня такими оскорблениями?

– Что ж, если все, что я вам говорю, можно счесть оскорбительным, значит, лгу я, и я очень хотел бы, чтобы это было так. Посмотрим, говорите, говорите, я слушаю, сообщите нам, почему вы не изменник и, еще того хуже, не растяпа.

– Я не знаю, что вы хотите этим сказать, ваше величество, вы, очевидно, задались целью говорить со мной загадками.

– Тогда я растолкую вам мои слова! – вскричал Генрих звенящим, полным угрозы голосом. – Вы злоумышляли против меня, как в свое время злоумышляли против моего брата Карла, только в тот раз вы прибегли к помощи короля Наваррского, а нынче – к помощи герцога де Гиза. Великолепный замысел, я им просто восхищен, он обеспечил бы вам прекрасное место в истории узурпаторов! Правда, прежде вы пресмыкались, как змея, а сейчас вы хотите разить, как лев; там – вероломство, здесь – открытая сила; там – яд, здесь – шпага.

– Яд! Что вы хотите сказать, сударь? – воскликнул Франсуа, побледнев от гнева и пытаясь, подобно Этеоклу, с которым его сравнил Генрих, поразить Полиника, за отсутствием меча и кинжала, своим горящим взглядом. – Какой яд?

– Яд, которым ты отравил нашего брата Карла; яд, который ты предназначал своему сообщнику Генриху Наваррскому. Он хорошо известен, этот роковой яд. Еще бы! Наша матушка уже столько раз к нему прибегала. Вот поэтому, конечно, ты и отказался от него в моем случае, вот поэтому и решил сделаться полководцем, стать во главе войска Лиги. Но погляди мне в глаза, Франсуа, – продолжал Генрих, с угрожающим видом сделав шаг к брату, – и запомни навсегда, что такому человеку, как ты, никогда не удастся убить такого, как я.

Франсуа покачнулся под страшным натиском короля, но тот не обратил на это никакого внимания и продолжал без всякой жалости к узнику:

– Шпагу мне! Шпагу! Я хотел бы видеть тебя в этой комнате один на один, но со шпагой в руках. В хитрости я уже одержал над тобой победу, Франсуа, ибо тоже избрал окольный путь к трону Франции. Но на этом пути пришлось пробиваться через миллион поляков, и я пробился! Если вы хотите быть хитрым, будьте им, но лишь на такой манер; если хотите подражать мне, подражайте, но не умаляя меня. Только такие интриги достойны лиц королевской крови, только такие хитрости достойны полководца! Итак, я повторяю: в хитрости я одержал над тобою верх, а в честном бою ты был бы убит; поэтому и не помышляй больше бороться со мной ни тем, ни другим способом, ибо отныне я буду действовать как король, как господин, как деспот. Отныне я буду наблюдать за твоими колебаниями, следовать за тобой в твоих потемках, и при малейшем сомнении, малейшей неясности, малейшем подозрении я протяну свою длинную руку к тебе, ничтожество, и швырну тебя, трепыхающегося, под топор моего палача.

Вот что я хотел сказать тебе относительно наших семейных дел, брат; вот почему я решил поговорить с тобой наедине, Франсуа; вот почему я прикажу моим друзьям оставить тебя одного на эту ночь, чтобы в одиночестве ты смог поразмыслить над моими словами.

Если верно говорится, что ночь – хорошая советчица, то это должно быть справедливо прежде всего для узников.

– Так, значит, – пробормотал герцог, – из-за прихоти вашего величества, по подозрению, которое похоже на дурной сон, пригрезившийся вам ночью, я оказался у вас в немилости?

– Больше того, Франсуа: ты оказался у меня под судом.

– Но, государь, назначьте хотя бы срок моего заключения, чтобы я знал, как мне быть.

– Вы узнаете это, когда вам прочтут ваш приговор.

– А моя матушка? Нельзя ли мне увидеться с моей матушкой?

– К чему? В мире существовало всего лишь три экземпляра той знаменитой охотничьей книги, которую проглотил, именно проглотил, мой бедный брат Карл.

Два оставшихся находятся: один во Флоренции, другой в Лондоне. К тому же я не Немврод, как мой бедный брат. Прощай, Франсуа!

Окончательно сраженный принц упал в кресло.

– Господа, – сказал король, распахнув дверь, – его высочество герцог Анжуйский попросил, чтобы я дал ему возможность подумать этой ночью над ответом, который он должен сообщить мне завтра утром. Вы оставите его в комнате одного и только время от времени, по вашему усмотрению, будете наносить ему визиты – из предосторожности. Возможно, вам покажется, что ваш пленник несколько возбужден состоявшейся между нами беседой, но не забывайте, что, вступив в заговор против меня, его высочество герцог Анжуйский отказался от имени моего брата и, следовательно, здесь находятся лишь заключенный и стража. Не церемоньтесь с ним. Если заключенный будет вам досаждать, сообщите мне: у меня на этот случай есть Бастилия, а в Бастилии – мэтр Лоран Тестю, самый подходящий в мире человек для того, чтобы подавлять мятежные настроения.

– Государь, государь! – запротестовал Франсуа, делая последнюю попытку. – Вспомните, что я ваш…

– Вы, кажется, были также и братом короля Карла Девятого, – сказал Генрих.

– Но пусть мне вернут хотя бы моих слуг, моих друзей.

– Вы еще жалуетесь! Я отдаю вам своих, в ущерб себе.

И Генрих закрыл дверь перед носом брата. Тот, бледный и еле держась на ногах, добрался до своего кресла в упал в него.

Глава XI

О том, как не всегда теряешь даром время, копаясь в пустых шкафах

После разговора с королем герцог Анжуйский понял, что положение его совершенно безнадежно.

Миньоны не утаили от него ничего из того, что произошло в Лувре: они описали ему поражение Гизов и триумф Генриха, значительно преувеличив и то и другое. Герцог слышал, как народ кричал: «Да здравствует король!», «Да здравствует Лига!», – и сначала не мог понять, что это значит. Он почувствовал, что главари Лиги его оставили, что им нужно защищать самих себя.

Покинутый своей семьей, поредевшей от убийств и отравлений, разобщенной злопамятством и распрями, он вздыхал, обращая взгляд к тому прошлому, о котором напомнил ему король, и думал, что, когда он боролся против Карла IX, у него, по крайней мере, было два наперсника или, вернее, два простака, два преданных сердца, две непобедимые шпаги, звавшиеся Коконнас и Ла Моль.

Есть немало людей, у которых сожаления об утраченных благах занимают место угрызений совести.

Почувствовав себя одиноким и покинутым, герцог Анжуйский впервые в жизни испытал нечто вроде угрызений совести по поводу того, что он принес в жертву Ла Моля и Коконнаса.

В те времена его любила и утешала сестра Маргарита. Чем отплатил он своей сестре Маргарите?

Оставалась еще мать, королева Екатерина. Но мать никогда его не любила.

Если она и обращалась к нему, то лишь для того, чтобы использовать его, как он сам использовал других, – в качестве орудия. Франсуа понимал это.

Стоило ему попасть в руки матери, и он начинал чувствовать себя таким же беспомощным, как корабль в бурю посреди океана.

Он подумал, что еще недавно возле него было сердце, которое стоило всех других сердец, шпага, которая стоила всех других шпаг.

В его памяти встал во весь рост Бюсси, храбрый Бюсси.

И тогда Франсуа вдруг почувствовал что-то похожее на раскаяние, ведь из-за Монсоро он поссорился с Бюсси. Он хотел задобрить Монсоро, потому что тот знал его тайну, и вот внезапно эта тайна, раскрытием которой ему все время угрожал главный ловчий, стала известна королю, и Монсоро больше не опасен.

Значит, он напрасно обидел Бюсси и, главное, ничего от этого не выиграл, то есть совершил ошибку, а ошибка, как скажет впоследствии один великий политик, хуже преступления. Насколько облегчилось бы его положение, если бы он знал, что Бюсси, Бюсси признательный, а значит, и оставшийся ему верным, неусыпно печется о нем. Непобедимый Бюсси, Бюсси – честное сердце, Бюсси – всеобщий любимец, ибо честное сердце и тяжелая рука завоевывают друзей любому, кто получил первое от бога, а второе от случая.