Из комнаты Николя Давида не доносилось ни единого звука. Шико был виден только угол постели, задернутой занавесками.

Вдруг на лестнице раздался голос, заставивший его вздрогнуть, – голос монаха.

Горанфло, подпираемый хозяином, который тщетно пытался заставить его замолчать, преодолевал одну ступеньку за другой, распевая сиплым голосом:

В голове моей давно
Спорят горе
И вино.
И такой подняли шум,
Что он хуже всяких дум.
Горю силы не дано:
Все равно
Победит его вино.
Со слезою в мутном взоре
Удалится злое горе.
В голове моей
Одно
Будет царствовать вино.

Шико подбежал к двери.

– Заткнись, ты, пьяница! – крикнул он.

– Пьяница… – бормотал монах. – …если человек пропустил глоточек вина, он еще не пьяница!

– Да ну же, пошевеливайся, иди сюда, а вы, Бернуйе… вы… понимаете?

– Да, – сказал хозяин, утвердительно кивнув головой, и бегом спустился с лестницы, прыгая разом через четыре ступеньки.

– Сказано тебе, иди сюда! – продолжал Шико, вталкивая Горанфло в комнату. – И поговорим серьезно, если только ты в состоянии что-нибудь уразуметь.

– Проклятие! – сказал Горанфло. – Вы насмехаетесь надо мной, куманек. Я и так серьезен, как осел на водопое.

– Как осел после винопоя, – сказал Шико, пожимая плечами.

Потом он довел монаха до кресла, в которое Горанфло немедленно погрузился, испустив радостное «ух!».

Шико закрыл дверь и подошел к монаху с таким мрачным выражением лица, что тот понял – ему придется кое-что выслушать.

– Ну что там еще? – сказал он, будто подводя этим последним словом итог всем мучениям, которые Шико заставил его претерпеть.

– А то, – сурово ответил Шико, – что ты пренебрегаешь прямыми обязанностями своего сана, ты закоснел в распутстве, ты погряз в пьянстве, а в это время святая вера брошена на произвол судьбы, клянусь телом Христовым!

Горанфло удивленно воззрился на собеседника.

– Ты обо мне? – переспросил он.

– А о ком же еще? Погляди на себя, смотреть тошно: ряса разодрана, левый глаз подбит. Видать, ты с кем-то подрался по дороге.

– Ты обо мне? – повторил монах, все более и более поражаясь граду упреков, к которым Шико обычно не был склонен.

– Само собой, о тебе; ты по колено в грязи, и в какой грязи! В белой грязи. Это доказывает, что ты нализался где-то в предместьях.

– Ей-богу, ты прав, – сказал Горанфло.

– Нечестивец! И ты называешься монахом монастыря Святой Женевьевы! Будь ты еще бечевочник…

– Шико, друг мой, я виноват, я очень виноват, – униженно каялся Горанфло.

– Ты заслужил, чтобы огнь небесный спалил тебя всего до самых сандалий. Берегись, коли так будет и дальше, я тебя брошу.

– Шико, друг мой, – сказал монах, – ты этого не сделаешь.

– И в Лионе найдутся лучники.

– О, пощади, мой благородный покровитель! – взмолился монах и не заплакал, а заревел, как бык.

– Фи! Грязная скотина, – продолжал Шико свои увещевания, – и подумать только, какое время ты выбрал для распутства! Тот самый час, когда наш сосед кончается.

– Это верно, – сказал Горанфло с глубоко сокрушенным видом.

– Подумай, христианин ты или нет?

– Да, я христианин! – завопил Горанфло, поднимаясь на ноги. – Да, я христианин! Клянусь кишками папы! Я им являюсь; я это провозглашу, даже если меня будут поджаривать на решетке, как святого Лаврентия.

И, протянув руку, будто для клятвы, он заорал так громко, что в окнах зазвенели стекла:

Я богат, мой милый сын,
Тем, что я христианин.

– Хватит, – сказал Шико, рукой зажимая монаху рот, – если ты христианин, не дай твоему брату христианину умереть без покаяния.

– Это верно, где он, мой брат христианин? Я его исповедую, – сказал Горанфло, – только сначала я выпью, ибо меня мучит жажда.

Шико передал Горанфло полный воды кувшин, который тот опорожнил почти до самого дна.

– Ах, сын мой, – сказал он, ставя кувшин на стол, – глаза мои проясняются.

– Вот это хорошо, – ответил Шико, решив воспользоваться этой минутой прояснения.

– Ну а теперь, дорогой друг, – продолжал монах, – кого я должен исповедовать?

– Нашего бедного соседа, он при смерти.

– Пусть ему принесут пинту вина с медом, – посоветовал Горанфло.

– Я не возражаю, однако он более нуждается в утешении духовном, чем в мирских радостях. Это утешение ты ему и принесешь.

– Вы думаете, господин Шико, я к этому достаточно подготовлен? – робко спросил монах.

– Ты! Да я никогда еще не видел тебя столь исполненным благодати, как сейчас. Ты его быстрехонько вернешь к истинной вере, если он заблуждался, и пошлешь прямехонько в рай, если он ищет туда дорогу.

– Бегу к нему.

– Постой, сперва выслушай мои указания.

– Зачем? Я уже двадцать лет монашествую и уж наверное знаю свои обязанности.

– Но сегодня ты будешь исполнять не только свои обязанности, но также и мою волю.

– Вашу волю?

– И если ты в точности ее исполнишь, – ты слушаешь? – я оставлю на твое имя в «Роге изобилия» сотню пистолей, чтобы ты мог пить или есть, по твоему выбору.

– И пить и есть, мне так больше нравится.

– Пусть так. Сто пистолей, слышишь? Если только ты исповедуешь этого почтенного полупокойника.

– Я его исповедую наилучшим образом, забери меня чума! Как ты хочешь, чтобы я его исповедал?

– Слушай: твоя ряса облекает тебя большой властью, ты говоришь и от имени бога, и от имени короля. Надо, чтобы ты своим красноречием принудил этого человека отдать тебе бумаги, которые ему только что привезли из Авиньона.

– А зачем мне вытягивать из него какие-то бумаги?

Шико с сожалением посмотрел на монаха.

– Чтобы получить тысячу ливров, ты, круглый дурак, – сказал он.

– Вы правы, – согласился Горанфло. – Я иду туда.

– Постой еще. Он скажет тебе, что уже исповедался.

– Ну а что, если он и в самом деле уже исповедовался?

– Ты ему ответишь: «Не лгите, сударь, – человек, который вышел из вашей комнаты, не духовное лицо, а такой же интриган, как и вы сами».

– Но он рассердится?

– А тебе-то что? Пускай, раз он при смерти.

– Оно верно.

– Теперь тебе ясно: можешь говорить ему о боге, о дьяволе, о ком и о чем хочешь, но любым способом ты вытянешь у него бумаги, привезенные из Авиньона. Понимаешь?

– А если он не согласится их отдать?

– Ты откажешь ему в отпущении грехов, ты его проклянешь, ты его предашь анафеме.

– Либо я отберу их у него силой.

– Пускай так. Однако достаточно ли ты протрезвел, чтобы выполнить все мои указания?

– Выполню все неукоснительно, вот увидите.

И Горанфло провел ладонью по своему широкому лицу, словно стирая видимые следы опьянения. Взгляд его стал спокойным, хотя внимательный наблюдатель мог бы его счесть и тупым, речь сделалась медленной и размеренной, жесты – сдержанными, только руки все еще тряслись.

Собравшись с силами, он торжественно двинулся к двери.

– Минуточку, – задержал его Шико, – когда он отдаст тебе бумаги, зажми их хорошенько в кулаке, а другой рукой постучи в стенку.

– А если он откажется?

– Тоже стучи.

– Значит, и в том и в другом случае я должен стучать?

– Да.

– Хорошо.

И Горанфло вышел из комнаты, а Шико, охваченный неизъяснимым волнением, припал ухом к стене, стараясь не упустить ни малейшего звука.

Прошло десять минут, скрип половиц возвестил о том, что монах вошел в комнату соседа, а вслед за тем и сам Горанфло появился в узком кружке, которым ограничивалось поле зрительного наблюдения гасконца.