— Том, я думал, что вы с братом сами решили это между собой.

— Но это же как раз то, что я тебе стараюсь внушить. Ни о чем мы не договаривались.

— И чего же ты хочешь от меня?

— Ну… я хочу, чтоб ты заставил его вести себя порядочно. Мы должны хоть спички тащить, что ли… или ты сам бросишь за нас жребий и присмотришь, чтоб все было по-честному. Можешь так сделать?

Па занялся своей трубкой, как он всегда делает, когда хочет потянуть время. Наконец он произнес:

— Том, я не вижу, как ты можешь выйти из этой ситуации, раз все уже задействовано. Чего ты ждешь, чтоб я расторг контракт? Это нелегко, но я наверняка сумею.

— Не надо тебе разрывать наш контракт! Я просто хочу иметь равные шансы. Если я проиграю, то тут же заткнусь. Если же выиграю, то ничего не изменится, кроме того, что полечу я, а дома останется Пат.

— М-м-м… — Па пускал из трубки клубы дыма и казался погруженным в размышления. — Том, ты хоть разок видел в последние дни свою мать?

Я, разумеется, видел ее, но почти не разговаривал. Она бродила по дому, как зомби, совершенно потерянная и убитая горем.

— А что такое?

— Я не могу обречь ее на новые страдания. Сейчас она переживает весь ужас потери твоего брата. Я не могу позволить, чтоб ее снова заставили перенести такое же горе, но теперь уже из-за тебя. Этого она не выдержит.

Я знал, что ма сейчас очень тяжело, но не понимал, что произойдет, если мы с Патом поменяемся ролями.

— Уж не хочешь ли ты сказать, что ма предпочитает, чтоб все осталось так, как есть? Что она согласна, чтоб летел Пат, но не я?

— Нет, не хочу. Твоя мать любит вас обоих одинаково.

— Но тогда ей должно быть все равно?

— Нет, не все равно. Она уже частично смирилась с грозящей ей потерей одного сына. Если б вы сейчас поменялись ролями, ей пришлось бы пережить все заново, но уже из-за другого сына. Так с ней обращаться жестоко. — Он ударил трубкой по пепельнице — жест, означавший то же, что и удар молотка, извещающий о закрытии собрания. — Нет, сынок, боюсь, тебе придется придерживаться соглашения в том виде, как оно подписано.

Дело было безнадежное, и я заткнулся. Если па вытащил на свет божий вопрос о благополучии ма, то бороться было так же невозможно, как побить козырного туза.

Через четыре дня Пат улетел в Тренировочный центр. В эти дни я видел его редко, за исключением тех часов, которые мы вместе проводили в Транслуна-Билдинг; он удирал каждый вечер на свиданку с Моди, а меня с собой не приглашал. Он объяснил, что это последние дни, которые он видит ее, тогда как у меня впереди вагон времени, а потому «не возникай, дружище!» И я не спорил; это было не только справедливо само по себе, но мне еще просто не хотелось присутствовать на их свиданиях в подобных обстоятельствах. Пат и я в эти дни отдалились друг от друга больше, чем когда-либо.

Однако это нисколько не отразилось на наших телепатических способностях, и каков бы ни был характер этой «настройки», она так легко давалась мозгам, что мы, во всяком случае, могли включать ее столь же просто, как заговаривать друг с другом, и выключать с той же легкостью. Нам не требовалось ни «концентрироваться», ни «освобождать мозг от посторонних мыслей» и не было нужды прибегать к приемам дешевой восточной мистики. Если мы хотели «говорить» между собой, мы говорили.

Когда Пат уехал, я почувствовал себя страшно одиноким. Конечно, мы были с ним на связи по четыре часа в день и могли связаться в любой момент, если бы мне захотелось с ним поболтать, но уж раз вы прожили всю жизнь, делая все в четыре руки, то трудно не выйти из строя, когда приходится действовать в одиночку. Новые привычки у меня еще не успели выработаться. Например, я уже готовился идти куда-то и вдруг остановился как вкопанный у дверей, стараясь вспомнить, что я забыл. Оказывалось — Пата. Ужасно плохо идти куда-то одному, если вы всегда бывали там вдвоем. Кроме того, ма стала вдруг какой-то искусственно оживленной, навязчиво заботливой, а потому совершенно невыносимой. К тому же я начал плохо спать по ночам. Дело в том, что швейцарский Тренировочный центр работал по их местному времени, а потому и я, и все прочие близнецы, жившие кто где, но не в Швейцарии, должны были отрабатывать тренировочные сеансы тоже по швейцарскому времени. Каждую ночь уже в два часа Пат начинал свистеть мне прямо в ухо, после чего приходилось работать до восхода, а отсыпаться днем урывками.

Это было страшно неудобно, но необходимо; к тому же платили мне хорошо. Впервые в жизни у меня была такая уйма денег. То же самое случилось и со всей семьей, так как, несмотря на протесты па, я начал щедро платить за свое содержание. Я даже купил себе часы (Пат забрал наши с собой), невзирая на их высокую цену, и мы стали поговаривать о переезде в большую квартиру.

Однако ФППИ занимал все больше и больше места в моей жизни, и я начал понимать, что контракт требует от меня отнюдь не только времени для записи посланий от моего брата-близнеца. Почти немедленно в действие вступила геронтологическая программа. «Геронтология» — смешно звучит, если этот термин применять к человеку, у которого еще и права голоса-то нет, но смысл его был совершенно ясен — я должен был жить как можно дольше, для чего и требовалось эту самую программу запустить с ходу. Теперь вопрос о том, что я ем, перестал быть моим личным делом; я должен был перейти на диету, которую разработали специально для меня, и тут уж никаких сандвичей, схваченных на бегу. Был составлен длиннейший список «особо опасных» вещей, от которых мне было велено держаться подальше. Мне сделали прививки от всего на свете, начиная от «колена горничной»{22} и кончая болезнью попугаев. Со мной носились как с писаной торбой и изучали так внимательно, что не хватало разве только жульнического наложения рук.

Единственным утешением служило то, что, по словам Пата, то же самое было с ним. Ведь при всем нашем невежестве и дурном характере, для ФППИ мы были драгоценным и незаменимым средством связи, так что за нами ухаживали не хуже, чем за знаменитыми призовыми скакунами или премьер-министрами; ухаживали так, что обычным людям в это было трудно поверить. Сплошное занудство!

Первую неделю или дней десять, после того как уехал Пат, я не стал даже звонить Моди: при мысли о ней мне становилось как-то неловко. Наконец, она позвонила сама и спросила, не обиделся ли я на нее. Или, может, думаю, что ее посадили на карантин? Мы тут же договорились о свидании на вечер. Это свидание, пожалуй, трудно назвать праздником. Моди пару раз назвала меня Патом, что и раньше случалось нередко, но только тогда это не имело особого значения, поскольку мы с Патом привыкли к тому, что люди путают нас. Теперь же это было вдвойне неприятно — призрак Пата убивал в наших душах всякую радость.

Когда Моди повторила ту же ошибку во второй раз, я сказал со злостью:

— Если ты хочешь говорить с Патом, я тебя с ним соединю через полсекунды!

— Как? Что ты говоришь, Том?

— Ох, знаю я, что ты хотела бы видеть на моем месте Пата! И если тебе кажется, что мне приятно служить второсортной заменой, так советую хорошенько подумать.

У Моди навернулись на глаза слезы, мне стало стыдно и более неловко, чем раньше. Мы обменялись горькими упреками, и вдруг я обнаружил, что рассказываю Моди о том, как Пат меня облапошил.

Ее реакция оказалась совсем не той, которую я ожидал. Вместо того чтобы посочувствовать мне, она воскликнула:

— Ох, Том, Том! Разве ты не видишь, что Пат тебе ничего не сделал и во всем виноват ты сам?

— Как это?

— Причина не в нем; она в тебе. Меня, бывало, тошнило просто, глядя на то, как ты позволяешь Пату помыкать тобой. Тебе нравилось, что он тобой помыкает. У тебя же явная склонность к мазохизму.

Я так разозлился, что сначала даже слов подобрать не мог.

— Что ты болтаешь? Какая-то дешевая «кухонная» психиатрия! Не пройдет и минуты, как ты станешь мне внушать, что я стремлюсь к саморазрушению.