— Он бывает у них?
Раньше главный инспектор знал Хольстов только понаслышке.
— Заходил несколько раз.
— Зачем?
— Ну что ты в самом деле, Франк? Ты спрашиваешь так, как будто не знаешь наш дом. Я же ни с кем не вижусь. Анни ушла. Кажется, на содержание к… (Оккупантов здесь поминать нельзя.) Если меня бросит и Минна, просто не представляю, что со мной будет.
— Моих приятелей встречала?
— Нет, ни разу.
Лотта сбита с толку, разочарована. Она, несомненно, шла на свидание радостная, как идут навестить больного в клинике, неся ему виноград или апельсины, а сын даже не замечает ее добрых намерений и — в этом можно поручиться — злится на мать, словно она виновата в том, что с ним стряслось.
Франк указывает на пакет, лежащий на стуле рядом с Лоттой, и осведомляется:
— Что это?
— Пустяки. Вещи из чемодана, которые я не имею права тебе оставить.
— Я не желаю, чтобы ты переезжала.
Она нетерпеливо вздыхает. Неужели он не понимает, что она не может говорить так, как ей хотелось бы? Понимает, конечно. Только ему до этого нет дела. Соседи отравляют Лотте жизнь? Ну и что? Он запрещает ей переезжать из дома, и все тут. Кому решать — ей или ему? Кто сейчас важнее?
— Хольст говорил с тобой?
Почему она смущенно запнулась?
— Сам — нет.
— Передал что-нибудь через Хамлинга?
— Нет. Почему это тебя интересует, Франк? С этой стороны все в порядке. Тебе не о чем беспокоиться… Но время истекло. Если мы хотим снова увидеться, не следует затягивать первое свидание. Я была бы счастлива поцеловать тебя, но лучше не надо. Еще подумают, что ты мне что-то передал или шепчешься со мной.
Он, кстати, тоже не горит желанием расцеловаться с ней. Она уже пробыла некоторое время в кабинете, прежде чем туда ввели Франка: чемодан успели обыскать до его прихода.
— Будь здоров. Следи за собой. И, главное, не беспокойся.
— Я не беспокоюсь.
— Какой ты чудной!
Ей тоже не терпится закончить свидание. Сейчас она выйдет за ограду, дождется трамвая и всю дорогу будет пускать слезу.
— До встречи. Франк!
— До встречи, мать.
— Следи за собой хорошенько.
Обязательно, обязательно! Он и сам не намерен опускаться!
Пожилой господин поднимает глаза, поочередно смотрит на Лотту и Франка, потом указывает ему на чемодан.
Какой-то штатский провожает Лотту через двор, откуда доносятся ее удаляющиеся шаги — постукивание высоких каблуков на обледенелом снегу. Пожилой господин говорит медленно, тщательно подбирает слова. Выражения старается употреблять точные, произносить их как можно правильнее. Когда-то он учил чужой язык и сейчас продолжает упражняться в нем.
— Идите приготовьтесь.
Он чеканит каждый слог. Вид у него не злой. Заботит его только правильность собственной речи. Прежде чем разразиться более или менее пространной фразой, он медлит, мысленно повторяя ее про себя, и лишь потом решается открыть рот.
— Если желаете побриться, вас проводят.
Франк отказывается. И совершает ошибку. Согласие дало бы ему возможность познакомиться с другой частью главного здания. Он сам не понимает, чем руководствовался, отказываясь. Он не стремится нарочно выглядеть грязным, изображать из себя этакого одичалого узника.
Правда — у него уйдут дни, чтобы признаться в ней самому себе, — состоит в том, что, когда с ним заговорили о бритье, он непроизвольно подумал о войлочных бахилах Хольста.
Они не имеют к происходящему здесь никакого отношения. Вернее, ему хочется, чтобы не имели. Он предпочитает думать о чем-нибудь другом.
А подумать есть о чем. Ему позволили самому нести чемодан. Его ведут назад в класс: штатский снова впереди, солдат замыкает шествие; у Франка возникает даже что-то вроде иллюзии — уж не в гостиничный ли номер его водворяют. Потом за ним запирают дверь, и он остается один.
Почему ему приказали приготовиться? Это приказ — тут нет сомнений. Минута наступила. Сейчас его куда-то повезут. Велят ли взять с собой чемодан? Вернется ли он сюда? Газеты, в которые были завернуты вещи, выброшены, все лежит навалом: розовые брусочки мыла, похожие на кожу Берты, копченая колбаса, увесистый шмат сала, фунт сахару, шоколадные медальончики. Он находит полдюжины своих рубашек, полдюжины носков, а также новенький пуловер — его купила мать. На самом дне валяются даже грубошерстные вязаные перчатки, которые он ни за что не надел бы на воле.
Франк меняет белье. Женщину в окне он пропустил.
Мысли бегут тоже слишком быстро. Но это не важно. А вот то, что его торопят, портит ему и так уже плохое настроение. Он доходит до того, что начинает сожалеть об одиночестве, об уже появившихся мелких привычках. По возвращении, если он, естественно, вернется, надо будет поаккуратней разложить все это в голове. Он грызет шоколад, не отдавая себе отчета, что не ел ничего подобного уже девятнадцать суток. Посещение Лотты оставило в нем только одно чувство — разочарование.
Он не знает, могло ли свидание пройти иначе, но он разочарован. У них не нашлось ни единой точки соприкосновения. Он задавал вопросы, но ответы — так ему казалось и кажется — не имели никакого касательства к тому, о чем он спрашивал.
Тем не менее Лотта сообщила ему новости, причем по возможности быстро и без обиняков. Власти, видимо, ее не беспокоили: недаром еще накануне она не знала, где Франк. Следовательно, газеты о нем не пишут. Местная полиция им не занимается, иначе Лотта узнала бы про него от Курта Хамлинга.
Главный инспектор по-прежнему навещает их дом, но перебрался через площадку, как переправляются через реку. Теперь он ходит к Хольстам. Зачем? Хольст больше не водит трамвай. Это объясняется просто. Профессия вагоновожатого вынуждала его одну неделю из двух возвращаться поздно ночью, и Мицци оставалась дома одна.
Вот он и подыскал себе другую работу, которая отнимает у него только дни.
Мицци больше не оставляют одну. Франк знает, как его мать и ей подобные выражаются в таких случаях. Коль скоро она употребила слово «неврастения», а перед этим смущенно запнулась — значит, дело куда серьезней.
Уж не сошла ли Мицци с ума?
Франк не боится слов. Он заставляет себя произнести вслух и это:
— Сумасшедшая!
Вот так-то… И за ней, сменяя друг друга, присматривают двое мужчин — отец и старик Виммер, а главный инспектор время от времени заходит в квартиру и усаживается в кресло, не снимая ни пальто, ни галош, оставляющих на полу мокрые следы.
Сейчас Франка куда-то повезут. Иначе ему не приказали бы приготовиться. Что ж, он готов, и даже раньше, чем надо. Делать ему больше нечего, тратить неожиданную отсрочку на раздумья тоже не стоит. Это лишь размагнитит его. Он покончил с шоколадом и грызет колбасу. Мать не сообразила, что резать ее будет нечем, — у него нет ножа. Воды для умывания — тоже. От него пахнет копченым мясом.
Пусть приходят. Пусть везут. Только бы поскорей вернули назад и оставили в покое.
Тот же штатский, что раньше… В основном службу здесь несут солдаты, которых непрерывно меняют. Штатских немного, все на одно лицо. Если Тимо прав, сектор, где они подвизаются, играет в системе весьма ответственную роль. Разве Тимо не рассказывал, как полковник дрожал перед человеком с внешностью мелкого служащего?
А здесь они все такие. Ни весельчаков, ни щеголей среди них не увидишь. Невозможно вообразить, что они тоже могут сидеть за вкусным обедом или ласкать девушек. Эти люди выглядят так, словно рождены разносить цифры по графам.
Но поскольку, опять-таки повторяя Тимо, истина всегда расходится с видимостью, эти люди, должно быть, чертовски могущественны.
Снова маленькое здание. Пожилого господина на месте нет. Наверняка ушел завтракать. На столе Франк видит свой галстук и шнурки. Указав на них, штатский бросает:
— Можно взять.
Франк садится на стул. Он ни капельки не волнуется.
Если бы эти типы в штатском лучше знали его родной язык, он заговорил бы с ними о чем попало.